Владимир Зазубрин - Алтайская баллада (сборник)
– Председатель у нас находится в настоящее время в Бийске. Вы по какому вопросу к нам завернули?
– Я заехал покормить лошадь и напиться чаю. Моя фамилия – Безуглый.
У завхоза мгновенно погнулись плечи и спина. Глаза замаслились, как у Мелентия Аликандровича-старшего, когда тот встречал на дворе англичан.
– Вы, значит, самый Иван Федорович Безуглый и есть?
– Да.
– Наслышаны о вас, как же… С полным удовольствием покажем. Я сам вас и проведу. Учитель у нас тут есть свой, он вам всю историю объяснит с самого начала двадцатого года.
Веденист Аликандрович суетливо топтался вокруг приезжего, дергал себя за полы, за рукава, оправлял под бородой ворот рубахи.
– Хлебоуполномоченный тут нас маленько пообидел. На его место теперь вы, значит, заступили… Очень прекрасно…
Масленников отвязал коня Безуглого, завел его в тень, под навес.
– Об деньгах за фураж не беспокойтесь, Иван Федорович, свои люди – сочтемся.
Он угодливо улыбнулся.
– Запишем в счет нашей хлебосдачи, раз вы человек казенный и проезжаете по государственному важному делу.
Безуглый резко оборвал завхоза:
– Я заплачу.
Коммунары построили свой прямой поселок невдалеке от села. Многие перевезли с собой старые дома. Приезжий остановился перед диковинным сооружением, слепленным из нескольких изб разного размера и возраста. Линия крыши у него была ступенчатая, стены – всех цветов и оттенков, окна – самых неожиданных калибров, со ставнями и без них. Приезжий назвал его домом-деревней. В нем помещалась пекарня и мастерские. Раньше в доме-деревне на двухэтажных нарах жила вся коммуна.
Веденист Аликандрович сказал со вздохом:
– Вот была глупость наша. Всем селом хотели жить в одном доме.
Они подошли к высокому новому зданию школы. Из окна высунулась коротко остриженная голова. Завхоз крикнул:
– Митрофан Иваныч, выйди к нам, пожалуйста!
Безуглому он прошептал скороговоркой: – Учитель наш. Мастер на все руки. Он и на пианинах, и на скрипках музыкант, ребят учит, большим книжки читает.
Учитель был круглолиц, брит, черняв, не высок и не низок. Глаза его показались Безуглому лукавыми.
Митрофан Иванович жил при школе. Он пригласил приезжего к себе. Веденист Аликандрович не пошел к учителю. У него не было времени.
– Вы побеседуйте за чайком. Я потом подойду.
Безуглый попросил учителя рассказать ему все, что он знал о коммуне. Митрофан Иванович усадил гостя за стол и подал ему толстую тетрадь в черном клеенчатом переплете.
– В моей летописи вы найдете прошлое колхозного движения на Алтае, про настоящее поговорим. Вы читайте, я самовар согрею. Хозяйка у меня в аймак уехала.
Безуглый вытащил свою записную книжку и самопишущее перо.
– Вы разрешите мне сделать кое-какие выписки из вашей работы?
– Нашли о чем спрашивать. – Митрофан Иванович подхватил самовар и пошел с ним к двери. – Хоть от корки до корки ее переписывайте.
Безуглый стал читать.
«Историю наших сельскохозяйственных коммун надо разделить на три периода. Первый – с 1920 года до кулацких восстаний в 1921 году, второй – от начала бандитизма до нэпа, третий – с конца 1922 года до наших дней».
Безуглый прочел несколько страниц и записал:
«Лучшая пора – первый период. Взаимоотношения держались на доверии и дружбе. Запоров не существовало никаких. На дворе и в избах был порядок. Рост коммун шел с необычайной быстротой. Выходов почти не наблюдалось. Организация из 15–20 семей делала в 3 раза больше, чем она же потом из 60–70 хозяйств. Ошибки – подмена практического расчета и плановости стихийным самотеком, отсутствие учета труда».
Митрофан Иванович надел очки и заглянул через плечо приезжего в его книжку.
– Над коммунами тогда было ясное небо. Тучки собирались только со стороны сельских обществ. Старики упорствовали особенно сильно. «Кака там коммуния? Кого она может? Не дадим земли».
Безуглый возразил:
– Да, но ведь губземотделы были на стороне коммун?
Митрофан Иванович кивнул головой.
– Совершенно верно, вот вырезка участков с разрешения земельных органов как раз и была началом вражды между единоличниками и коммунарами.
Самопишущее перо быстро скользило по бумаге. «Второй период – самый тяжелый. Кулацкие банды уничтожали посевы, поджигали хлебные амбары, угоняли скот, убивали и истязали коммунаров».
Митрофан Иванович тронул руку приезжего.
– Я свои записки немного еще дополню вам.
Безуглый положил ручку.
– Время было такое, что ни один коммунар не раздевался ночью. В избах спали только женщины и дети. Мужчины прятались в банях или на сеновалах. Работали с оглядкой, чуть что – и врассыпную. Коммунары тогда были совершенно безоружны. Конные бандиты налетали на пашни, зарубали работающих или, в лучшем случае, приставляли револьвер к виску и вырывали обещание немедленно выйти из коммуны. Бандиты сидели под каждым кустом, хоронились всюду в тайниках у сочувствующей части крестьян-единоличников.
Митрофан Иванович сам прочел в своей тетради: «Однако самое тяжкое испытание коммуны выдержали после подавления кулацких восстаний, когда в них кинулись буквально все, кто так или иначе был причастен к бандитскому движению или боялся больших налогов.
Один остроумный коммунар сказал на съезде колхозов:
– В коммуну зашел народ разных категорий, всякая вякота. Кулаки, бедняки, дураки, словом, всех цехов, все с бухту-барахту собрались и давай жить без соображения.
Губительная неразборчивость в людях проистекала тогда из весьма благородных побуждений. Старые коммунары опьянели от радости победы и фальшивое желание врагов войти в коммуну приняли за чистую монету. Впрочем, и те, кто правильно расценивал подлинные намерения новоявленных колхозников, наивно верили, что чуждые люди перевоспитаются под влиянием коллектива.
Возникли громадные колхозы. Наряду с нездоровым распуханием старых поднялись, как грибы после дождя, многочисленные новые. Развал коммун, особенно новых, был предопределен. Все попытки наладить коллективное хозяйство напоминали тщетное стремление сгрести воду в кучу. Все суетятся, все хлопочут, а толку нет. Каждый под маской общественного усердия скрывал или ненависть, или равнодушие к новому делу.
Старик Лопатин из Белых Ключей заявил как-то в совете коммуны:
– На кого ни глянь, ходит как разварной, а ежели б дома жил, разве б он так поворачивался?
Было противно смотреть, как сразу, словно чудом, изменился крестьянин. Кому не известна была его рачительность и бережливость дома. Теперь эти качества превратились в лень, безжалостность и недогадливость в самых простых вещах, в полную безынициативность. Многие втолкали себе в голову одну черную мысль – не мое. Стерла лошадь холку – черт с ней, пусть дальше трет. Опоили другую – тоже не беда, издохла она после того – туда ей и дорога. Лежит в грязи хомут – лежи. Опоздали сегодня на три часа выехать за кормом потому, что вчера неохота было ввернуть завертки в сани, – пустяки. Скрючились и пропадают коровы от холода – пусть пропадают».