Александр Дюма - Графиня де Шарни
Он пошевелился. Людовик XVI вздрогнул и обернулся.
— А, это вы, доктор, — произнес он, — входите, входите, я очень рад вас видеть.
Жильбер поклонился и подошел ближе.
— Вы давно здесь, доктор?
— Несколько минут, государь.
— Так! — обронил король и снова задумался.
Спустя некоторое время он подвел Жильбера к шедевру Ван Дейка.
— Доктор, вам знаком этот портрет? — спросил он.
— Да, государь.
— Где же вы его видели?
— Еще ребенком я видел его у графини Дюбарри, и, как ни мал я был в то время, портрет произвел на меня глубокое впечатление.
— Да, верно, у графини Дюбарри, — прошептал Людовик XVI.
Он опять помолчал некоторое время, потом продолжал:
— Знаете ли вы историю этого портрета, доктор?
— Ваше величество имеет в виду историю изображенного на картине короля или историю самого портрета?
— Я говорю об истории портрета.
— Нет, государь, мне она незнакома. Я знаю только, что картина была написана в Лондоне в тысяча шестьсот тридцать пятом или тридцать шестом году, — только это я могу о ней сообщить. Однако мне совершенно неизвестно, каким образом она попала во Францию и как оказалась теперь в комнате вашего величества.
— Как она попала во Францию, я вам сейчас расскажу, а вот каким образом она оказалась в моей комнате, я и сам не знаю.
Жильбер с изумлением взглянул на Людовика XVI.
— Во Францию портрет попал так, — начал король, заметив при этом: — Я не сообщу вам ничего нового по существу, но могу рассказать о некоторых подробностях, и вы поймете, что заставляло меня останавливаться перед этим портретом и о чем я думал, глядя на него.
Жильбер наклонил голову, давая понять королю, что он внимательно слушает.
— Лет тридцать тому назад, — продолжал Людовик XVI, — во Франции существовал кабинет министров, пагубный для всей страны, но в особенности для меня, — со вздохом прибавил он при воспоминании о своем отце, как он полагал, отравленном австрийцами, — я имею в виду кабинет министров господина де Шуазёля. Было решено заменить его д’Эгильоном и Мопу, чтобы заодно покончить и с парламентами. Однако мой дед, король Людовик Пятнадцатый, очень боялся иметь дело с парламентами. Чтобы справиться с ними, от короля требовалась сила воли, а он уже давно ею не обладал. Из того, что осталось от этого старика, необходимо было слепить нового человека, а для этого было лишь одно средство: упразднить постыдный гарем, существовавший под названием Оленьего парка и стоивший так много денег Франции и так много популярности — монархии. Вместо целого хоровода молодых девиц, среди которых Людовик Пятнадцатый терял последние крохи мужского достоинства, необходимо было подобрать королю одну-единственную любовницу — такую, чтобы она заменила ему всех других, но в то же время не могла бы иметь достаточного влияния и не могла заставить его проводить определенную политику, однако обладала бы крепкой памятью, чтобы каждую минуту повторять ему затверженный ею урок. Старый маршал Ришелье знал, где найти такую женщину; он отправился туда, где они водятся, и нашел то, что нужно. Вы ее знали, доктор: ведь вы только что сказали, что именно у нее видели этот портрет?
Жильбер поклонился.
— Мы эту женщину не любили, ни королева, ни я! Королева, возможно, еще в меньшей степени, нежели я, потому что королева — австриячка, воспитанная Марией Терезией в духе великой европейской политики, центром которой ей представлялась Австрия; в приходе к власти герцога д’Эгильона Мария Терезия видела причину падения своего друга герцога де Шуазёля; итак, мы эту женщину не любили, как я уже сказал, однако я не могу не воздать ей должное: разрушая, она действовала в моих личных интересах, а сказать по совести — в интересах всеобщего блага. Она была искусной актрисой! Она прекрасно сыграла свою роль: она удивила Людовика Пятнадцатого ухватками, незнакомыми дотоле при дворе; она развлекала короля тем, что подшучивала над ним; она сделала из него мужчину, заставив его поверить в то, что он мужчина…
Король внезапно замолчал, словно упрекая себя за непочтительный тон, каким он говорил о своем деде с чужим человеком; однако, заглянув в открытое и честное лицо Жильбера, он понял, что может обо всем говорить с этим человеком, так хорошо его понимавшим.
Жильбер догадался о том, что происходит в душе короля, и, не выказывая нетерпения, ни о чем не спрашивая, он, не таясь, взглянул в глаза Людовику XVI, будто изучавшему его, и продолжал спокойно слушать.
— Мне, возможно, не следовало бы говорить вам все это, сударь, — с несвойственным ему изяществом взмахнув рукой и поведя головой, заметил король, — потому что это мои самые сокровенные мысли, а король может обнажить свою душу лишь перед теми, в чьей искренности он совершенно уверен. Можете ли вы обещать мне, что будете со мною столь же откровенны, господин Жильбер? Если король Франции всегда будет говорить вам то, что он думает, готовы ли и вы к тому, чтобы быть с ним откровенным?
— Государь, — отвечал Жильбер, — клянусь вам, что, если ваше величество окажет мне эту честь, я также готов оказать вам эту услугу; врач отвечает за тело, так же как священник несет ответственность за душу; но, оберегая тайну от посторонних, я в то же время счел бы преступлением не открыть всей правды королю, оказавшему мне честь этой просьбой.
— Значит, господин Жильбер, я могу положиться на вашу порядочность?
— Государь, скажите мне, что через четверть часа меня по вашему приказанию должны казнить, я не буду считать себя вправе бежать, если вы сами не прибавите: «Спасайтесь!»
— Хорошо, что вы мне сказали об этом, господин Жильбер. Даже с самыми близкими друзьями, с самой королевой я зачастую разговариваю шепотом, а с вами могу рассуждать вслух.
Он продолжал:
— Так вот, эта женщина, понимая, что от Людовика Пятнадцатого можно добиться в лучшем случае робких поползновений на что бы то ни было, не покидала его никогда и старалась воспользоваться малейшим проявлением его воли. На заседаниях совета она неотступно следовала за ним, склонялась к его креслу; на глазах у канцлера, у всех этих важных господ и старых судей она усаживалась у ног короля, кривлялась, словно обезьяна, трещала, как попугай, днем и ночью внушая моему деду, что он король. Но это еще не все. Возможно, необычная Эгерия даром теряла бы свое время, если бы герцог де Ришелье не догадался подкрепить эти уроки, эти бесконечные, но все же неосязаемые слова вещественными доказательствами. Под тем предлогом, что паж, которого вы видите на этой картине, носил имя Берри, полотно было куплено для этой женщины как фамильный портрет. Этот печальный господин, будто предчувствующий события тридцатого января тысяча шестьсот сорок девятого года, появился в будуаре шлюхи, где слышал взрывы ее бесстыдного смеха, был свидетелем ее похотливых забав; ведь портрет был ей нужен вот зачем: она, не переставая смеяться, брала Людовика Пятнадцатого за голову и, показывая ему на Карла Первого, говорила: «Взгляни, Франция: вот король, которому отрубили голову, потому что он не умел справиться со своим парламентом, а ты все церемонишься со своим!» Людовик Пятнадцатый разогнал свой парламент и спокойно умер на собственном троне. А мы отправили в изгнание женщину, к которой, возможно, нам следовало бы отнестись с большей снисходительностью. Это полотно долгое время пролежало на чердаке в Версале, и я ни разу даже не поинтересовался, что же с ним сталось… Как очутилось оно здесь? Кто приказал его сюда принести? Почему портрет следует за мной, вернее, преследует меня?