Вениамин Колыхалов - Пурга
— Ты, Яков, хай не поднимай! Травы дурной Пурга объелась, потому и слепота наступила.
— Ничего, мы тебя на колхозном собрании попросим горькую траву показать.
Чем больше в словесной перестрелке попадало в Дементия литых матерных пуль, тем сильнее багровела его тесаная шея, чаще подскакивал выпирающий кадык, точно под кожей металась вверх-вниз окатанная галька. От слов до кулаков дело не доходило, но четыре руки месили воздух основательно. Далеко не мирная жестикуляция красноречиво говорила о нешуточной давнишней вражде мужиков.
Запрудин считал конюха колхозным прихлебателем: тайгу под пашню не корчевал, избу себе не построил — готовую купил. Когда-то донимал Басалаев мужиков налогами. Не было у него жалости ни к многодетным семьям, ни к доживающим свой век старцам. До рубля, до каждого литра молока добирался он, угрожая пухлой книжкой квитанций и острым, как шило, химическим карандашом. В оправдание втолковывал мужикам:
— Налог — закон. Не я его состряпал.
— Состряпал не ты, а допекаешь зачем? — наседали колхозники, добиваясь отсрочки платежей, обременительных поставок мяса, масла, шерсти и шкур.
Потирая жирные лоснящиеся щеки, Басалаев стыдил, увещевал, упрекал жителей деревни Большие Броды, используя в выбивании налогов лисью хитрость, нахальство, дерзость и запугивание.
Торопливо жевала овес Пурга, роняя с губ капли клейкой слюны. Сегодня лакомый корм не был вкусен. Сильнее ощущалось покалывание острых овсинок. Требовалось наскоро перемолоть зубами щедрую подачку конюха, насытить брюхо, где умостился в мокром тепле неспокойный жеребенок. Он часто дрыгался в тесной утробе. С каждым днем толчки становились резче, сильнее. Его будущая колхозная земля лежала всего лишь в метре от затекших согнутых ног. До барабанной упругости натянутый живот, словно в люльке, держал и баюкал существо, которое звала земля, ждала появления на свет.
За ночь продолговатая прорубь на Васюгане подернулась нетолстым ледком. Нарымская зима еще не начала бурного отступления, науськивала, особенно по ночам, мороз. Днем солнце незаметно подтачивало ледяные мосты, оплавляло на буграх снега. На пригревах источали слезы радости хрустальные сосульки. На лесных полянах, на пнях и древесных стволах скоро начнут разгораться бурундуковые битвы. Подняв трубой распушенные хвосты, самцы станут вступать в дерзкие схватки за полосатых подруг. Везде будет слышен призывно-любовный поклик неугомонных зверьков.
Лед в водопойной проруби пробивался совковой лопатой. Дементий вычерпал стеклянный скол широким сачком, и пока, отойдя в сторонку, журчал в снег желтой струей, лошади подошли к темной воде, принялись пить с шумным чмокающим прихлебом. Слепая стояла в стороне от табунка, облизывая языком опушенные губы. Конюх, ласково похлопывая по холке, подвел Пургу к краю проруби, отпихнув бесцеремонно игреневого жеребца. Лошадь чуяла близость воды, но не наклоняла голову. Раздалось протяжное посвистывание конюха. Слепая оттопырила губы, копытом потрогала лед перед собой, желая убедиться, где кромка очищенной проруби. Найдя ее, жадно припала к медленно текущей воде. С мясистых губ смывалась овсяная шелуха.
Запоздалое раскаяние Дементия не принесло душе облегчения. Он вспомнил, как истязал кобылу на крутых дорожных подъемах, пытаясь резью кнута влить в лошадь добавную силу для продвижения тяжеленного воза с сеном, большой поклажи мешков, дров, привозимых с дальних делян. Перекашивался от натуги хомут, кренило дугу, врезалась в лошадиное тело сбруя. Обручную твердость приобретала подпруга, сжимающая кобылу до скрипа ребер. Закованная в удила, хомутину, чересседельник, другую ременную амуницию, Пурга ухитрялась отыскать в себе еще треть, бог весть у кого заимствованной, лошадиной силы. Бесконечной лентой мучения тянулся впереди санный путь, ложилась под тележные колеса тугая грязь дорог, простиралось невспаханное поле, усыплял наплывный шум тяжелой сенокосилки. Молчаливая работница не имела права на усталь и бессилие. Но они являлись, обрушивались опустошительным валом. Тогда ни кнут, ни пинки, ни обломанная в гневе о спину палка не могли вразумить обессиленную вконец лошадь. Часто полное изнурение принималось за хитрость и притворство. Приходилось мучительно сносить тупое надругательство возницы, не желающего сбросить с воза ни навильника сена, ни охапку дров.
Судьба не наделила лошадь-смиренницу большой силой. Другие кони могли вымчать кошевку или сани на крутой угор, тащить ладный воз сена, без задышки нести седока на несколько километров. Пурга не могла удивить ни крепостью ног, ни мощью фигуры, ни тягловой силой. Искусный шорник дед Платон, занимающийся по старости лет и болезни всякой домодельщиной, осматривая неказистую кобылу, говорил:
— Бывают и от тяти разные дитяти. Конь коню — тоже рознь. Иной на работах вмиг истлевает, вся силенка с испариной выходит. Другой и вял и сух, но за троих тащит.
Для вспашки личного огорода дед Платон старался взять Пургу. Он никогда не изнурял ее, отваливая лемехом тонкие пласты унавоженной земли. Редко приходилось покрикивать: «в борозду!» — работница шла хоть и тихо, но ровнехонько, не выходя из прорезанной неглубокой дорожки. Когда прицепляли борону, на смирную кобылу взбирался шустрый внук Платона — Захарка, предварительно скормив ей посоленный ломоть хлеба. Вдавливая в мякиш крупитчатую соль, Захарка искоса наблюдал за нетерпеливой Пургой: она тянулась оттопыренными губами к куску, теребила бахромчатый рукав сильно изношенного пиджака.
— Да погоди ты! — ласково отмахивался юный бороновальщик, показывая в улыбке щербатые зубы.
Захарка подавал на ладони нашпигованный солью ломоть и сразу подставлял под лошадиную морду подол ситцевой рубашки, не позволяя ни одной крошке упасть на черные пласты.
Зигзагообразно тащилась по огороду тяжелая борона, зубья рыхлили землю. Сильными вздохами паренек вбирал в себя ее сладковато-бражный дух.
Запуганная бранчливым, скорым на расправу конюхом, Пурга была предельно внимательна к каждому подергиванию поводьев. От деда Платона, от Захарки она не слышала резких понуканий, никогда не испытывала ожогов прута или бича. Она давно выделила Захарку из всего колхозного люда за ласковость, доброту и снисходительное отношение. Была жеребенком, подпускала к себе, позволяя чесать за ушами, в паху, запускать пальцы в густую гривенку, прихлопывать ладошкой скопище гнуса на шее, возле глаз. Захарка безбоязненно пролазил под животом жеребенка, играл с ним на какой-нибудь прогретой солнцем лужайке, бодал его на траве, прижимая острые трубчатые уши.