Массимо д'Азельо - Этторе Фьерамоска, или турнир в Барлетте
Редко случается, чтобы человек старался разглядеть истину там, где опасается открыть что-то неприятное для себя; и, не стремясь узнать правду, Этторе медлил до того дня, когда собственные глаза наконец вывели его из заблуждения. Вернувшись в Барлетту, он не переставал терзаться сомнениями, решая, сказать ли все Джиневре или умолчать. Первое разлучало его с ней навеки, второе казалось ему преступным. Да и можно ли было скрыть что-нибудь от той, которая привыкла читать его мысли?
Так, все время колеблясь между двумя решениями, Этторе доплыл до острова; он еще не знал, как поступит, когда увидел Джиневру, но так как колебаться больше было нельзя, он решил промолчать, сказав себе: «Подумаем потом».
— Сегодня вечером я приехал поздно, — промолвил он поднимаясь по лестнице, — но у нас было много дела, и я привез важные новости.
— Новости! — отвечала Джиневра. — Хорошие или плохие?
— Хорошие, и, с Божьей помощью, через несколько дней станут еще лучше.
Они дошли до площадки перед церковью. На краю ее, над самым обрывом была возведена невысокая защитная стена; близ нее росли кружком кипарисы, а в середине стоял деревянный крест, окруженный грубо сколоченными скамьями.
Они уселись; серебристый свет луны уже боролся с красноватыми сумерками. Фьерамоска заговорил:
— Джиневра моя, развеселись: сегодняшний день был днем славы для Италии и для нас. Если Бог не откажет в своей милости правому делу, то этот день будет только началом. Но будь тверда; сегодня ты должна вести себя так, чтобы служить примером для всех итальянских женщин.
— Говори, — сказала Джиневра, пристально глядя на него, словно изучая его лицо, чтобы заранее прочесть на нем, какого подвига он от нее ждет. — Я женщина, но я не малодушна.
— Я это знаю, Джиневра, и скорее я усомнился бы в том, что завтра взойдет солнце, нежели в тебе…
Он рассказал ей о вызове на поединок, подробно описав начало всего дела, свою поездку во французский лагерь, возвращение и приготовления к бою; и то, каким воодушевлением был проникнут его рассказ, каким жаром любви к родине и ее славе пылал Этторе, и насколько присутствие Джиневры разжигало это пламя, знают те читатели, кто чувствовал, как сильнее бьется сердце, когда говоришь о благородных деяниях во имя отчизны с женщиной, способной на такие же порывы.
По мере того как Этторе рассказывал (находя при этом все более сильные слова, интонации и жесты), дыхание Джиневры учащалось; грудь ее, как парус, гонимый порывами ветра, поднималась и опускалась, волнуемая бурными и противоречивыми, но возвышенными чувствами; глаза ее, казалось менявшие выражение от каждого слова юноши, загорались и метали молнии.
Наконец она схватила своей белой и нежной рукой рукоять меча Фьерамоски, смело вскинула голову и сказала:
— Если бы у меня была твоя сила! Если бы этот меч, который я едва могу поднять, мог засвистеть в моих руках! О, тогда бы ты пошел не один, о нет! И тогда мне не пришлось бы, быть может, услышать, что итальянцы победили, но один из них остался на поле боя… О, я знаю, знаю! Побежденным ты не вернешься…
Охваченная мыслью о близкой опасности, она не смогла удержать потока слез; несколько слезинок упало на руку Фьерамоски.
— О чем ты плачешь? Джиневра, ради всего святого, неужели ты хотела бы, чтобы этот поединок не состоялся?
— О нет, Этторе, ни за что, ни за что! Не обвиняй меня в этом!
Утирая глаза, она пролепетала:
— Я… не плачу… Вот, все кончилось… Это была только минута…
И с улыбкой, казавшейся еще прекраснее от непросохших слез, Джиневра сказала:
— Я хотела показаться очень храброй и заговорила о мечах и битвах, а теперь так смешно веду себя. Поделом мне!
— Такие женщины, как ты, могут творить чудеса и не прикасаясь к мечу. Вы могли бы перевернуть весь мир… если бы знали как. Я говорю не о тебе, Джиневра, а о других итальянских женщинах, которые, увы, слишком мало на тебя похожи.
Эти последние слова услышала неожиданно появившаяся Зораида, которая принесла круглую корзинку с фруктами, пшеничными лепешками, медом и другими вкусными вещами. Корзинку она держала в левой руке, а в правой несла графин с белым вином. Одежда ее была скроена по западной моде; однако в выборе ярких цветов и в причудливом их сочетании сказывался вкус тех варварских стран, откуда она была родом. Голова ее, по восточному обычаю, была обвита повязкой, концы которой свисали на грудь. У нее были те высокие брови, тот орлиный взгляд, та смуглая, чуть золотистая кожа, которые сохранились у народов, живущих близ Кавказа. В самой ласковости Зораиды порою проступала дикая натура, — с ее смелой прямотой, свободной от всяких условностей.
Она остановилась, глядя на Этторе и Джиневру, и сказала на итальянском языке с легким иностранным акцентом:
— Ты говорил о женщинах, Этторе? Я тоже хочу послушать.
— Вовсе не о женщинах, — возразила Джиневра. — Мы говорили о танце, в котором нам, женщинам, придется играть жалкую роль.
Эти загадочные слова еще более возбудили любопытство Зораиды, и Этторе повторил ей то, что уже прежде рассказал Джиневре.
Молодая девушка несколько минут помолчала, раздумывая; потом сказала, покачав головой:
— Я вас не понимаю. Столько гнева, столько шума из-за того, что французы выказали вам свое неуважение! Но разве они не проявили его на деле, когда вторглись в вашу страну и стали пожирать ваш хлеб и выгонять вас из ваших домов? Разве не проявили его и испанцы, которые явились в Италию и делают то же самое? Олень не выгонит льва из его логовища, но лев выгонит оленя и пожрет его.
— Зораида, мы не у варваров, где только сила решает все. Мне пришлось бы слишком долго тебе объяснять, какие права имеет французская корона на наше королевство. Ты должна знать только, что оно — лен святой церкви. А это означает, что церковь — его владычица и, как владычица, она и пожаловала его около двухсот лет тому назад Карлу, герцогу Прованса, от которого его унаследовал христианнейший король.
— Чудеса! А церкви-то кто его подарил?
— Церкви его принес в дар французский воин, Ребер Гискар, овладевший им силою оружия.
— Теперь я понимаю еще меньше, чем прежде. Та книга, которую мне дала Джиневра и которую я прочла очень внимательно, разве ее написал не Исса бен Юсуф?
— Он.
— Разве там не сказано, что все люди созданы по образу и подобию Божию и грехи их искуплены Его кровью? Я понимаю, что среди христиан есть такие, которые, злоупотребляя силой, становятся господами над имуществом и жизнью себе подобных. Но как это злоупотребление может стать правом, которое передается от сына к сыну, — я не понимаю.