Надежда Остроменцкая - Ветеран Цезаря
— Кажется, это оратор, ученик Гортензия, — вставил я.
— Не ученик, а соперник, — поправил Цезарь. — В юности он написал напыщенную поэму о моём дядюшке Гае Марии. Позднее, при Сулле, выступил в защиту сына одного проскрибированного. Говорят, что и трусы способны на отчаянные поступки. Цицерон спасся чудом. Теперь он стал осторожнее. Дружит с Помпеем. Мечтает попасть в сенат. А всё же его речи — Этна, покрытая снегом. Порой прорывается гракхов огонь. Обратись к Цицерону. Я уверен, что он тебе поможет. Цицерон честолюбив и будет счастлив, если о его красноречии узнают твои земляки.
Высокий лоб. Благородная осанка. Таким я представлял себе Агамемнона.
— Гавий! — медленно повторил Цицерон, протягивая мне руку. — Я где-то слышал твоё имя. Тебя ещё называют ветераном Цезаря. Не тебя ли встретил Цезарь на пиратском корабле?
— Меня, — сказал я. — Но ведь это было так давно.
— Не удивляйся! — молвил Цицерон с улыбкой. — Нам, ораторам, приходится многое помнить. Скажи лучше, что нового в Брундизии?
— Ты запомнил и это?
— Да. И даже то, что твой отец был римским всадником. Его погубил… как его, Диксип. Но об этом я слышал не от Цезаря. Мой клиент-брундизиец знаком с Феридием. Я тоже родился во всадническом сословии. Нам, новым людям, приходится выносить не только высокомерие нобилей, но и наглость либертинов. Ты, конечно, читал мою речь в защиту Секста Росция Америйского?
— Нет.
Цицерон всплеснул руками.
— Как? Она ещё не дошла в Брундизий? Брундизийцы ещё не знают, как я поверг в прах могущественного Хризогона и заставил трепетать самого Суллу?
— Мне приходилось слышать о твоей речи, — сказал я, сдерживая улыбку. — Кто-то мне говорил о ней. Ты был храбр, как Улис, вступивший в пещеру людоеда. Защита преследуемых угодна богам. Но одно дело питаться молвой, а другое — читать.
— Ещё бы! — поддержал меня Цицерон. — Недаром ведь Эвандр[65] научил нас, италиков, письму, а мой либертин Тирон[66] изобрёл значки для записи быстрой речи. Всё, что я сказал, — здесь.
Он протянул руку к шкафу и достал свиток.
— Возьми! И унеси меня в Брундизий. Не удивляйся, что я так говорю. Всё в человеке смертно, кроме мыслей и речей. Что осталось от Демосфена? Кто знает, где его могила? А речь звучит и теперь, через четыреста лет.
Цицерон отступил на шаг и произнёс с пафосом:
— Много разговоров, граждане афинские, ведётся у нас о тех преступлениях, какие совершает Филипп. Все люди, начиная с вас самих, уступили ему возможность делать всё, что угодно, и можете ли вы его теперь обвинять?
— В каждое время был свой Филипп и свой Демосфен, — заметил я.
Позднее, познакомившись с речами Цицерона, я понял, что он один достоин называться римским Демосфеном. Мне уже не казалось смешным его честолюбие. Как часто мы лишаем ораторов и поэтов похвал и одобрений, которых они заслуживают. А полководцев, добившихся победы, мы награждаем неумеренными почестями. Мы сами себе создаём кумиров, которые требуют у нас кровавых жертв.
Глава третья
— Ты отец! Ты отец! — встретил меня Валерий радостным возгласом.
Я бросился к Формионе. На руках у неё мой сын! Я был вне себя от счастья. В каком-то гуле прозвучали слова:
— Как мы его назовём?
— Гнеем. Так звали отца.
— Души родителей благословляют внука, — молвил Валерий.
По щекам его текли слёзы. Вытерев их ладонью, он продолжал:
— Если боги продлят мою жизнь, я выучу Гнея всему, чему я научил тебя.
— Только пусть он избегает пиратов! — пошутил я.
— И работорговцев! — сказала Формиона с дрожью в голосе.
Моя Формиона не любила вспоминать об испытаниях, выпавших на её долю. И мы никогда не спрашивали её о том, что она пережила в доме Стробила.
— Забудь обо всём, — сказал я, покрывая бледные щёки Формионы поцелуями. — Ведь мы вместе. И навсегда.
Потом, вспоминая эти слова, я не мог себе их простить. Боги завистливы и не любят чужого счастья. Но я не буду забегать вперёд.
Осень пахла винным отстоем и смолой вытащенных на берег кораблей. Для меня же она имела свой особенный аромат — запах дорожной пыли. Снова в Рим! Там в домах сочинителей и переписчиков я был уже своим человеком. Меня дожидались поэмы, трагедии, диалоги, речи, трактаты. Плоды горьких раздумий или внезапного озарения — они были созданы людьми для людей.
Мне нравилось моё занятие, и я не променяю его ни на какое другое! Я любовался корешками пергаментных книг, натёртых пемзою, и матовой желтизною папируса. Но больше всего я любил толчею в моей лавке, шелест разворачиваемого свитка, неторопливую речь знатоков-философов и возгласы любителей поэзии. Мои покупатели. Я знал вашу душу. За несколько сестерциев я отдавал вам миры, куда нет дорог. Я вёл вас к мудрецам всех времён и делал их вашими собеседниками.
Я слышал, что мудрецы живут и в наши дни. Нет, не у нас в Риме, а где-то на Родосе. Мне даже назвали имя одного из них — Посидоний[67]. Кто о нём может рассказать? Я отправился к Цицерону.
Мой новый покровитель разразился восторженной речью:
— И ты спрашиваешь моё мнение! Да ведь это мой учитель. Я слушал у него философию. Это было в год смерти Суллы. Он мог бы посвятить меня в тайны физики, геометрии, географии. Я не знаю, в чём он более сведущ. Да. Он закончил историю в пятидесяти двух книгах. Я её ещё не читал. Но Посидоний не может писать плохо.
Чуть ли не месяц я потратил на поиски «Истории» Посидония и на её копирование. Наконец она в моих руках, в прекрасно переписанных на пергаменте томиках. Можно возвращаться в Брундизий.
Развернув томик, я не мог от него оторваться. Пришлось дочитывать в пути. Я не замечал ни тряски, ни грязи таверн. На меня, наверно, смотрели как на безумного. Я слушал речи Апулея Сатурнина. Вместе с ветеранами Гая Мария врубался в толпу тевтонов. Но больше всего меня потряс рассказ о восстаниях рабов. Несколько раз я перечитывал печальную повесть о юном Минуции, которая так напоминала мою собственную судьбу. Минуций полюбил рабыню и, когда хозяин отказался её продать, роздал оружие рабам. Восстание охватило всю Кампанию, но подкупленный претором предатель убил Минуция. Поразило меня и описание восстания сицилийских рабов под руководством Евна. Оно происходило в годы юности моего отца, и он рассказывал мне что-то о жестокости рабов. Но почему-то он умолчал о сицилийском хозяине Дамофиле, ездившем на рабах, как на мулах. Я ничего не слышал о Мегаллиде, которая в день засекала насмерть несколько рабынь.