Каменная грудь - Загорный Анатолий Гаврилович
– Лжешь, холоп, – спокойно повторил Златолист.
Ошеломленный Доброгаст не мог понять, что произошло. Старая обида поднялась в душе, он вновь увидел себя шагающим под знойным солнцем в заднепровской степи, где каждый куст кричал ему: «Раб, раб!».
– Эй, княжич, – кривя губы в усмешке, обратился к Ярополку Златолист, – сними печенега!
Доброгаст туго натянул поводья, задрал голову коню, сказал:
– Вспомнил засеку?.. Берегись, кмет!.. – Пришпорил коня и поскакал прочь.
– Убирайся отсюда! – рычал Ярополк на Златолиста. – Язык мой, и делаю с ним все, что угодно моей княжеской милости!
К витязю подъехали меченые, стали убеждать его в чем-то.
Народ шумел. Златолист неохотно повернул коня. Отъехав на целое стрелище, он остановился, сорвал с меченого налуч, вытащил лук. Небрежно положил стрелу, почти не целясь, дотянул тетиву до мочки правого уха и выстрелил. Печенег стукнулся головою о шест, сразу обмяк – стрела поразила его в глаз, пригвоздила. Ахнула изумленная толпа, невольный трепет пробежал по ней… так стрелять никто не умел, так стрелять могли только предки, ставшие теперь духами.
– Не гневись, Курей, – бросил Златолист, усмехаясь, – одним воином меньше в твоем полчище.
Буланый понес его к днешнему граду.
Княжич, растерянный, почти уничтоженный, искал глазами исчезнувшего Доброгаста.
– Этот горшков не перебьет, – говорил Гусиная лапка, почесывая за ухом, – проклятье на лбу его…
– Эх, лихо нам! – вздохнули в толпе.
Народ стал расходиться, площадь опустела, только мертвый печенег остался висеть, походя издали на тряпичное пугало.
РОЖДЕНИЕ БУЛАТА
Доброгаст ехал, не думая о том, куда и зачем он едет. Чувствуя себя разбитым, истерзанным, отгонял назойливые мысли, а они все лезли, лезли, не давали покоя. Перед ним грустно расстилалась знакомая приднепровская степь, уже заметно увядшая: в густом чернобылье мелькали выжженные солнцем островки, шелковая прежде трава стала жесткой, утратила нежную прозрачность, шелестела под ветром как-то особенно тоскливо. Даже жаворонок ниже висел над землей, не резвясь и не поднимаясь в вышину. Но по-прежнему враждебно смотрел каждый бугорок, каждый ощипанный зайцами куст.
Доброгаст ни с кем не простился в Киеве, даже с другом Идаром, ничего ему не было жаль. Все, что пережил ранее, все, что сделал, чему научился, все это казалось теперь ненужным, лишенным какого бы то ни было смысла. Он возвращался домой, как раненый зверь возвращается в свое логово зализывать раны… Судислава не захотела говорить с ним. Впереди не было ничего… В знойном небе плавал серп – то кобчик парил, будто ворожил на цветах, одинокий в большой небесной пустыне.
Доброгаст ехал день и ночь. Еще день и ночь, а на третье утро открылись родные места.
Однако Гнилые воды встретили его совсем иначе, чем он предполагал. Дед Шуба не стал ни о чем расспрашивать и тотчас же принялся за прерванную работу.
Он ковал. Дряхлая, согбенная под тяжестью прогнившей крыши кузница дымилась всеми щелями и прорехами; снопы искр при особенно сильных ударах молота выскакивали в раздавшиеся пазы. Несколько раз воспламенялся сухой мох, но Шуба лил воду на крышу, сам становился под навес – грязные струи стекали за ворот, а он хлопал себя по лысине и жмурился от удовольствия.
Доброгаст вошел в кузницу, в ней уже не пахло знакомым с детства сладковатым запахом усохших трав, тянуло гарью, запахом раскаленного железа.
– Ну-ка, засучивай рукава, отрок, бери кувалду – вдвоем сподручней… Отдыхать некогда, – вымолвил Шуба, – время горячее.
Он выхватил из пылающего горнила светящуюся полосу железа, бросил ее на наковальню. Доброгаст растерянно стоял посредине кузницы, оглядывая ставшие вдруг незнакомыми углы, смущенно переводя взор с одного предмета на другой. Не знал, куда девать руки.
– Что стал, как пень! – прикрикнул Шуба. – Стынет железо… куй! Потом обо всем перетолкуем! Куй же, а то я совсем из сил выбился.
Шуба выглядел помолодевшим, повеселевшим, даже как будто выше ростом, и от того, как он суетливо двигался от горнила к мехам и от мехов к наковальне, казался немножко чужим, непохожим на себя.
Доброгаст взял в руки молот, размахнулся… Кольнуло в плечо, ничего! Ударил с какой-то злобной радостью, всю душу вложил в этот удар. И он прозвучал так звонко, так весело отозвались ему родные окрестности, столько горячих искр брызнуло из-под молота, что льдинка в груди стала таять, таять… Закипела скорая работа.
– Куй, отрок, – приказывал Шуба.
«А-ах» – шлепалась кувалда. Дробно стучал молоток, и снова валилась кувалда на раскаленное железо. Два молотка как будто разговаривали между собой.
Доброгаст слеп от сияния искр и ничего не видел, кроме раскаленного металла. Его надо было бить, скручивать, вколачивать в него лютую ненависть, свою жилистую силу смерда. Доброгасту казалось, что это уже не он кует, а кто-то другой, могучий, гордый своею силой, тот, который перекует все несчастья, какие бы ни встали на пути. В грудь вошла светлая, удивительно разумная радость, вошла надолго, навсегда и не только потому, что он, с детства привыкший к труду, истосковался по нему, но еще и потому, что на наковальне рождался, принимал очертания большой тяжелый меч, точное подобие меча, висевшего у него на бедре.
Прилипла к спине косоворотка, растрепались волосы, набухли на руках вены и болела зажившая было рана.
– Дуй, отрок! – приказывал старик, и черное тело мехов начинало равномерно дышать, отбрасывая струйки ржавой пыли.
Горнило гудело, обдавало жаром, от которого закипала кровь, и нужно было бить и бить молотом, чтобы унять ее стремительный бег. С каждым ударом лезвие меча на наковальне становилось тоньше, тверже, прочнее.
– Простыло! – зло кричал Шуба на внука. – Бей чаще, куй!
Доброгаст побледнел и закусил губы от боли.
– Куй!
С остервенением взлетала кувалда.
– Куй!
Старик был неузнаваем. И следа не осталось в нем от того Шубы, который уже много лет резал доски, дружил на дереве зверей с птицами. Доброгаст даже побаивался его, как колдуна, такая таинственная сила светилась в старческих глазах.
– Готово! – бросил наконец Шуба и повалился на лавку.
Лицо его сразу осунулось, заострилось и побледнело, на висках колотились синие жилки.
– Печенеги… кругом… как мухи, – задыхаясь, говорил Шуба, лежа на лавке, – нет от них пощады… много крови выточили… половину села вырезали… трудно нам.
Щеки деда ввалились, заострился нос, в груди хрипело.
– Может, водицей опрыснуть тебя? – забеспокоился Доброгаст.
– Нет… не нужно… двадцать дней кую… втянулся. Железо плохое, проржавленное… десятки раз проковываю жгуты… скрепляю полосами, снова проковываю… Мне помогают… Не один я… Ну, а ты как? Чего молчишь? Не отдышишься? Князя-то видел? Добрый он, князь?
Доброгаст утвердительно кивнул головой.
– Ты бы ему сказал: нехорошо, мол, князь, кинул Русскую землю…
Старик тяжело дышал и, двигая острым кадыком, глотал слюну, смачивая пересохшее горло.
– Теперь в поле не выйдешь – печенеги. У меня там на примете одна травка… Самую глубокую рану в пять дней заживляет! Нет больше другой такой травы! Что твоя болотная сушеница! Семена бы собрать…
За дверью послышались шаги. К кузнице подходили человек десять смердов. Каждый из них нес кто лопату, кто лом, оторванные от дверей петли, сковороды, лемех плуга. У дверей смерды остановились, свалили все в кучу, вошли, хмурые, лохматые, заняли всю кузницу.
– Добро здравствовать, Шуба!
Сняв шапки, низко поклонились.
– Здравствуйте, люди, – отвечал тот, вставая и также почтительно кланяясь.
– Мы пришли за оружием, Шуба!
– Берите, берите все! – заторопился старик, сдергивая рогожу с груды выкованных топоров, наконечников копий и рогатин.
Смерды узнали Доброгаста, оживились, стали расспрашивать его: где теперь князь-батюшка Святослав, правда ли, что Киев осадили печенеги и есть ли там войско. Доброгаст отвечал охотно, он чувствовал себя с ними легко, просто.