Михаил Первухин - Вторая жизнь Наполеона
— Мне нечего долго думать! — сказал я угрюмо. — Вы, мистер Костер, можете смеяться, сколько вам угодно, над моей тупоголовостью. Я и сам знаю, что я человек не из далеких. Мысли мои, правда, коротенькие. Я это знаю. Но было бы лучше, если бы вы сказали мне все откровенно раньше, чем впутали меня в это дело.
— Кто знает?! — улыбнулся Костер. — Правда, Джонни, вы — человек молчаливый, но, все же, осторожность не мешала…
— Теперь спрашивать меня, — продолжал я угрюмо, — уже поздно. Я так запутался с вами, что, пожалуй, выпутываться и не стоит.
— Браво! — одобрил Костер. — Узнаю моего Джонни. Ему трудно раскачаться, но раз он раскачается… Как бульдог: если вцепится в кого-нибудь зубами, — то не заставишь его разжать зубы.
— Да, как бульдог! — ответил я. — Знаете, почему я теперь считаю себя связанным с вами? Вопрос о Минни — вздор. Я во всяком случае женюсь на ней. Вопрос о деньгах тоже вздор. Я за большими деньгами не гонюсь, а кусок хлеба всегда заработаю. Но штука вот в чем: я хочу расплатиться с теми, которые подослали убийц, ухлопавших в Новом Орлеане беднягу Шольза. Я хочу причинить как можно больше вреда тем, которые потопили на наших глазах бриг «Сан-Дженнаро», не осмелившись даже пойти на абордаж. Вот что! А еще я хочу вышибить второй глаз у одного франта, который тоже впутался в эту историю.
— У кого это? — удивленно осведомился Джонсон.
— У Ворчестера, который издевался над трупом Нея. Хоть Ней и француз, хоть он, говорят, и был нашим врагом, — но он солдат, и я солдат. А Ворчестер — коршун, стервятник… Ну, я все сказал. И с меня довольно слов. Впрочем, нет. Еще кое-что! Вы, джентльмены, впутывая меня в это дело, не сочли долгом поделиться со мной сведениями о нем, считая Джона Брауна за чересчур ограниченного субъекта. Ничего против этого не имею. Но теперь, после того, как я являюсь вашим компаньоном, хотя, может быть, и без права голоса…
— Нет, отчего же?! Говори, Джонни!
— Ну, так я теперь считаю долгом сказать вам, что и вы все в этом деле особой хитрости не обнаружили.
— Как это так? — заинтересовался Костер.
— А так… Кто играет против Бонапарта? Могущественные государства. У врагов Бонапарта — огромные денежные средства и армия готовых слуг. Для меня ясно, хотя я и простой полуграмотный солдат, что за всеми крупными сторонниками Наполеона по пятам гоняются целые стаи шпионов. Каждый шаг этих сторонников Наполеона, значит, известен. А вы, высокообразованные и опытные джентльмены, считая долгом скрывать свои тайны от Джонни Брауна, не принимали в сущности никаких мер предосторожности в сношениях с «мадемуазель Бланш». Если бы я был заинтересован в том, чтобы Наполеон не сбежал от Хадсона Лоу, — знаете, что я сделал бы? Я держал бы около мадемуазель Бланш и прочих близких к Наполеону людей по целой дюжине шпионов… И эти шпионы донесли бы мне:
— Бланш ведет какие-то переговоры с отчаянной головой, Костером, и с морским волком, Джонсоном. Костер и Джонсон завели знакомство с Шользом, который собирается строить подводный корабль. Значит…
Костер и Джонсон переглянулись.
— А как поступил бы в данном случае Джонни Браун? — спросил насмешливо Костер.
В ответ я пожал плечами.
— Не знаю! — сказал я откровенно. — Ведь, в самом деле, у меня голова достаточно дубовая. В изобретатели я не гожусь… Но те способы, которые применяли до сих пор вы и ваши друзья — явно не годятся. Это для меня ясно.
Опять Костер и Джонсон переглянулись.
— Я говорю, — продолжал я, — в этом повинны не вы одни. Я бы желал знать, кого и за что именно повесили на рее «Сан-Дженнаро» ваши друзья. Заметьте, не пристрелили, не сбросили в море, а повесили. А на войне вешают только шпионов. И я думаю, что это был шпион. А что это доказывает? По-моему, это доказывает только то, что у ваших врагов имеются свои агенты даже в рядах самих заговорщиков. А отсюда я делаю вывод: действовать так, как вы действовали до настоящего времени, не стоит. Нужно придумать что-нибудь другое. Что именно — этого я вам, конечно, сказать не могу: для этого надо мозги потоньше моих. Ну, я все сказал. А вы подумайте о том, что от меня услышали.
Костер швырнул на пол окурок своей сигары, поднялся, протянул мне руку и сказал совсем не тем тоном, которым обыкновенно говорил раньше со мною:
— Мистер Браун! Прошу у вас извинения. Я вижу, что в оценке вашей я получил весьма серьезную неточность…
Я недоверчиво посмотрел на старого пирата, думая, что тот смеется, но у него на лице было серьезное выражение.
— В самом деле, — обратился он к Джонсону, — Джонни прав: нужно действовать иначе. Как именно — об этом надо серьезно подумать. Во всяком случае, — я игру бросать не намерен. Я слишком в нее втянулся и буду играть, пока не добьюсь своего или не сломаю себе шею.
— И я тоже! — отозвался Джонсон.
— Я думаю, сейчас нам не остается ничего другого, как вернуться в Европу.
— Вернемся! Доктор Мак-Кенна держится того же мнения.
— Да, я держусь того же мнения, — услышал я ровный и спокойный голос хирурга.
— Хорошо! — согласился Джонсон. — Пойдем, значит, по другому курсу?! Ничего против этого не имею…
Он вышел на палубу отдать распоряжения команде.
Тем временем Мак-Кенна положил руку мне на плечо и сказал:
— Джонни! Вы — хороший солдат. Вы и в других умеете ценить те качества, которые из человека делают хорошего солдата. Хотите, я вам покажу одного субъекта, у которого в груди билось честное солдатское сердце.
— Это тот, которого я вместе со знаменем Наполеона вытащил из воды перед рассветом? — осведомился я, вставая.
— Тот самый!
— Что с ним? Он сильно страдает?
— Нет! Он уже не страдает, — многозначительно ответил Мак-Кенна с легким дрожанием в голосе.
— Умер?
— Только что. Сердце не выдержало той работы, которую ему пришлось нести.
Мы поднялись на палубу. Там, на импровизированной койке лежало прикрытое чьим-то одеялом тело. При первом взгляде на это мертвое тело холодок пробежал по моим жилам: я узнал в покойнике того самого молодого итальянца с «Сан-Дженнаро», который на острове Сен-Винсенте разыгрывал роль повара, специалиста по изготовлению макарон.
— Вот, Джонни, — сказал Мак-Кенна, показывая на красивое смуглое лицо покойника, — вот он… Сейчас мы зашьем его изуродованное тело в грязный мешок, привяжем к ногам камни, и труп пойдет ко дну. Морские похороны… А знаешь, — кто это?
— Не знаю, но догадываюсь. При мне Джонсон называл его несколько раз «его светлость» и «герцог».
— Да, «его светлость» и «герцог», — задумчиво вымолвил хирург. — Я знал когда-то его отца, и знал его мать. У его отца была любимая поговорка, как у герцогов де Роган: «Богом сделаться я не могу, делаться королем — не стоит. Я — Гаэтано Гаэтани Сальвиатти из Рима»… Понимаешь, Джонни? У его отца были владения, богатству которых позавидовал бы любой король, а у сына — грязный мешок вместо савана… Я знал его мать: это была одна из самых красивых и одна из самых гордых женщин в мире. Однажды при мне она подъехала в раззолоченной карете шестеркой к театру. На улице было грязно. А она, — принцесса из дома Колонна, — была в светлых туфельках. И вот, кто-то из молодых людей, имевших честь считаться близким к дому Гаэтани, сорвал со своих плеч роскошный бархатный плащ с собольей оторочкой и швырнул его в грязь, как ковер для нежных ножек принцессы. И толпа аплодировала этому поступку. И принцесса прошла по брошенному в грязь бархатному плащу, как по ковру, удостоив молодого человека приветливой улыбкой и легким кивком головы. И, вот, — сын этой самой принцессы будет сейчас лежать в грязном мешке на дне морском… И его мать, быть может, никогда не узнает даже того, какая участь постигла ее сына… И знаешь, во имя чего он сложил свою голову? Во имя того же Наполеона! Не как человека, нет! А во имя Наполеона, как символа…