Георг Эберс - Клеопатра
Но в густой кроне дерева нетрудно было спрятаться, и, таким образом, я мог слышать их беседы.
Клеопатре с самого начала понравилось у нас, Арсиноя же не сразу привыкла к новой обстановке; но царь придавал значение только мнению старшей, своей любимицы, в которой души не чаял. Часто, глядя на нее, он покачивал головой и, слушая ее бойкие ответы, смеялся так громко, что его зычный хохот доносился до дома.
Однажды, впрочем, довелось мне увидеть, как слезы катились по его багровому лицу, хотя на этот раз его посещение было еще непродолжительнее, чем всегда. Он явился в закрытой армамаксе [33] и прямо из нашего дома отправился на корабль, который должен был отвезти его на Кипр, а оттуда в Рим. Александрийцы, с царицей во главе, принудили его оставить город и страну.
Конечно, он был недостоин венца, но к младшим дочерям относился как любящий отец. Напротив, страшно было слышать, как он проклинал перед детьми мать и старшую дочь, приказывая ненавидеть их и помнить и любить его, отца.
Мне тогда исполнилось шестнадцать, Клеопатре десять лет, и у меня, привыкшего чтить родителей выше всего на свете, мороз пробежал по коже, когда после ухода отца маленькая Арсиноя воскликнула, обращаясь к сестре: «Мы будем их ненавидеть! Пусть погубят их боги!» Но мне стало легче на душе, когда Клеопатра возразила: «Лучше постараемся быть добрее их, Арсиноя, чтобы боги возлюбили нас и возвратили нам отца».
«Чтобы он сделал тебя царицей?» — спросила та насмешливо, но все еще дрожа от гневного возбуждения.
Клеопатра как-то странно взглянула ей в лицо. Видно было, что она тщательно взвешивает значение этих слов, и я точно сейчас вижу, как она внезапно выпрямилась и с достоинством ответила: «Да, я хочу быть царицей!»
Потом выражение ее лица изменилось, и она сказала своим мелодичным голосом: «Не правда ли, ты никогда больше не повторишь таких ужасных слов?»
Это случилось в то время, когда учение моего отца уже начинало овладевать ее душой. Предсказание Олимпа сбылось. Хотя я посещал школу, но мне было позволено давать ответы на те же темы, которые отец предлагал ей, и не раз приходилось мне пасовать перед Клеопатрой.
Вскоре мне стало еще труднее, потому что пытливый ум этого замечательного ребенка требовал серьезной пищи, и ее начали обучать философии. Отец принадлежал к школе Эпикура [34], и ему удалось сверх всяких ожиданий увлечь Клеопатру его учением. Она изучала и других великих философов, но всегда возвращалась к Эпикуру и убеждала нас следовать правилам благородного самосца.
Вы, благодаря отцу и брату, знакомы с учением стоиков, но, без сомнения, вам известно также, что Эпикур проводил последние годы жизни в тихом созерцании и оживленных беседах с друзьями и учениками в своем афинском саду. «Так, — говорила Клеопатра, — должны жить и мы, и называться "детьми Эпикура"».
За исключением Арсинои, предпочитавшей более веселое времяпровождение, причем она брала в товарищи моего брата Стратона, уже тогда отличавшегося геркулесовой силой, нам пришелся по вкусу совет Клеопатры. Меня выбрали руководителем, но, видя, что она охотно взяла бы эту роль на себя, я уступил ей с радостью.
После обеда мы отправились в сад и, прогуливаясь взад и вперед, беседовали о высшем благе. Беседа шла оживленно, Клеопатра руководила ею с таким искусством и так удачно решала спорные вопросы, что мы с неудовольствием встречали удары в медную доску, призывавшие нас домой, и заранее радовались предстоящей назавтра беседе.
Утром отец увидел людей перед воротами сада, но не успел справиться о причине их появления, так как Тимаген, преподававший нам историю — впоследствии, как вам известно, он был взят в плен на войне и отправлен в рабство в Рим, — явился к нему с какой-то доской. На ней была та самая надпись, которую Эпикур когда-то вывесил на воротах своего сада: «Странник, здесь тебе будет хорошо, здесь высшее благо: веселье». Оказалось, что Клеопатра рано утром сделала эту надпись на крышке небольшого столика и велела рабу потихоньку прикрепить ее к воротам.
Эта выходка едва не погубила наши собрания, хотя сделана была единственно с целью приблизиться как можно более к желаемому образцу.
Впрочем, отец разрешил продолжать собрания, но только строго-настрого запретил называться «эпикурейцами» вне сада, потому что этот благородный эпитет давно уже приобрел совершенно ложный смысл. Эпикур говорит, что истинное счастье в душевном спокойствии и отсутствии огорчений.
— Однако, — перебила Барина, — все называют эпикурейцем такого, например, безбожника, как Исидор, цель жизни которого предаваться наслаждениям, какие только можно купить за деньги. Мать недавно еще доверяла меня воспитателю, по мнению которого «веселье есть высшее благо».
— Ты, внучка философа, — возразил Архибий, покачав седой головой, — должна была бы знать, что значит веселье в понимании Эпикура. Имеете вы понятие о его философии? Смутное? В таком случае позвольте мне немного порассуждать на эту тему. Слишком часто смешивают Эпикура с Аристиппом [35], который ставил чувственные наслаждения выше духовных, а физическую боль считал тяжелее нравственной. Эпикур же считает высшими наслаждения духовные, потому что чувственные, которые он, впрочем, предоставляет сугубо индивидуально оценивать каждому, имеют значение лишь в настоящем, тогда как духовные простираются на прошедшее и будущее. Как я уже сказал, в глазах эпикурейца цель жизни есть достижение душевного спокойствия и избавление от страданий — это два высших блага. К добродетели нужно стремиться, потому что она дает веселье, но нельзя быть добродетельным, не будучи мудрым, благородным и справедливым, а такой человек спокоен духом и пользуется истинным счастьем. Именно в этом смысл теории Эпикура.
Как подходило это учение к чистой, не омраченной страстями душе Клеопатры! Ее деятельный ум не мог успокоиться, пока не овладел им вполне. А избавление от страданий, которое учитель считает первым условием счастья и высшим благом, конечно, являлось важнейшим условием счастливой жизни для нее, с трудом переносившей малейшее грубое прикосновение.
И вот это дитя, которое наш отец назвал однажды думающим цветком, переносило свою горькую участь, изгнание отца, смерть матери, гнусность сестры Береники без малейшей жалобы, как героиня. Даже со мной, которому доверяла, как брату, она говорила лишь намеками об этих грустных вещах. Я знаю, что она вполне ясно понимала все происходившее, знаю, как глубоко она чувствовала. Скорбь становилась между ней и «высшим благом», но она пересиливала ее. А как упорно работало это нежное создание, преодолевая все трудности и обгоняя нас с Хармионой!