Юрий Когинов - Тайный агент императора. Чернышев против Наполеона
— Так вы — лишь ради меня? — удивился Александр Павлович вновь своему умению от страсти переходить к совершенно спокойной трезвости. — И вы совершенно не думаете о том лице, которое своим поступком ныне поставило себя в несравненно более безнадежное положение, нежели то, в коем нахожусь я?
— Лицом, о котором говорит ваше величество, — произнесла Гортензия, — движет только одно чувство — любовь к отечеству и стремление вывести его из того ложного и двусмысленного положения, в котором оно оказалось. Так что его собственное положение — не в счет. Буду с вами говорить начистоту. Народ Франции — за императора. А подлинным государем может являться лишь тот, кто не отделяет себя от народа.
— Однако во Франции я видел народ, подлинное желание которого — вожделенный мир. Мир и покой, — возразил царь.
— Этого же хочет и он! К старому нет возврата, — отозвалась герцогиня. — И если является человек, который хочет возвратить себе престол, это лишь доказывает, что он призван народом.
«Один — на место другого», — подумал император и поморщился, представив, как когда-то он сам занял трон. Топот сотен ног ночью в Михайловском замке, свет факелов и фонарей, приглушенные и сдавленные крики. И — один с перекошенным, навек отвердевшим взглядом, другой — с ангельским взором и с трудом произнесенными словами: «Отныне будет все как при бабушке…»
— А будет ли так, как уверяет он? — эхом повторились его слова, но уже обращенные теперь к герцогине.
— Я отвечу вашему величеству также вопросом, — подняла она свои прелестные глаза, в которых он вдруг прочел страдание и муку: — Неужели же тот, которого мы любим, образ действий которого служит предметом трогательных воспоминаний многих французов, явится к нам снова в Париж, но уже затем, чтобы причинить нам несчастье? Я всегда утверждала и повторяю здесь, перед вашим величеством, что это — невозможно. Вы на такое не способны!
Он не был сентиментален. В его ласковости скорее было не движение души, а строгий расчет. Но что на него действовало всегда с неимоверным успехом — фраза, предназначение которой состояло в том, что она заменяла чувства. И слово, вдруг произнесенное взамен чувству, могло вызвать в нем расстройство души и даже слезу.
Так оказалось и теперь — подействовали слова, высокие и чувственные. И глаза его тотчас увлажнились, и он отвернул лицо, чтобы не выдать расстройство, внезапно овладевшее им.
Однако Гортензия уже уловила, на что откликнулась его, почти непроницаемая для постороннего взора душа. Она схватила его руку и сжала в своих ладонях. Голос ее перешел на шепот — страстный и прерывающийся:
— Вы не можете быть никем иным, как нашим другом. Вы всегда успеете сделаться нашим врагом, если с вами поступят непрямодушно и нечестно. Так, кстати, как они — те, другие — поступили уже с вашим величеством.
«Да-да», — хотелось ему ответить так же — чуть приглушив голос, чуть подавшись к ней, чтобы уловить ее срывающееся дыхание, почувствовать запах ее волос, ее тела.
«Стоит произнести всего одно лишь слово, и она будет моею! Так и он там, в Париже, ждет от меня этого единственного слова. Но тогда я сам вновь попаду в его сети, я потеряю себя.
Прямодушие! Оно невозможно между мною и им. Конечно, если я теперь отрекусь от тех, кто мне изменил, я помогу ему расправиться с каждым из них по одиночке. Однако можно ли нам обоим оставаться вместе на этой земле?
Нет и решительно — нет! Он обращается нынче ко мне потому, что без меня ему одному не устоять. Я же, как никогда прежде, непобедим. Непобедим потому, что я знаю и их, и его тайну — они и он слабы! Этою их слабостью я укреплю, удесятерю свои силы. И я теперь не разделю свою власть ни с кем!»
Отпустив герцогиню Сен-Лё, Александр Павлович еще долго просидел неподвижно. Словно хотел остыть, дать сойти с себя ощущению чего-то неопрятного, что обволакивало самое последнее время его существо. И что какою-то липкою паутиной пыталось сегодня его оплести. Затем он встал, велел растопить камин — стало вдруг сыро и знобко — и послал краткую записку Меттерниху.
Когда тот через какое-то время явился, Александр Павлович показал бумаги, привезенные герцогинею из Парижа.
Меттерних не просто позеленел — в остолбенении он не смог произнести ни слова в свое оправдание.
— Я великодушен, — сказал император, — и не хочу таить злобу ни на вас, ни на кого бы то ни было еще. Забудем об этом, будто сего документа никогда не было. Нас ждут важные дела, с которыми надо кончать.
С этими словами он бросил бумаги в огонь.
«Прощайте. И если прощайте — то навсегда!»
Наполеон сидел за столом и старался выглядеть непринужденно и весело. Он знал: именно таким, любящим их всех, безмерно радующимся тому, что они, самые близкие ему люди, в этот последний его вечер в Париже с ним рядом, они и хотели его запомнить. Те, кто был его родными, но которых он уже никогда больше не увидит.
И лишь те, кто никогда не понимал его, могли бы недоуменно пожать плечами и сказать: эта веселость — наигранная и неискренняя. Как можно-де в такой день, когда рухнули все надежды и второй раз он потерял свой трон, быть безмятежным и радостным?
В какой-то мере он всегда был актером. Но брать под сомнение его искренность в тот вечер…
Разгром. Погибель. Конец. Но разве вся его жизнь не была одной большой драмой? Война — это каждый день смерть. Смерть самых верных друзей и тысяч тех, кого он называл пушечным мясом, но помнил, что они — живые люди, как и он сам.
Так что же, он никогда по этой причине не должен быть таким, как все люди?
Однако теперь был действительно особый день — он лишился всего и на сей раз бесповоротно. Где-то далеко от Парижа, в бельгийских полях возле деревни Ватерлоо, остались лежать солдаты его армии. Было Бородино. Была «Битва народов» у Лейпцига. Обе они его потрясли. Эта, последняя, убила. Англичане и подоспевшие к ним на помощь пруссаки смешали все его гениальные расчеты и разбили его наголову.
Сам он вышел из кровавого месива, оберегаемый со всех сторон литым, как железное кольцо, сомкнутым строем его старой гвардии. «Старые ворчуны», как когда-то под Москвою, а потом перед Березиной, падали и умирали рядом с ним, но не давали вражеским пулям, саблям и тесакам коснуться их «маленького капрала».
Вместе с ним уходил, спасаемый гвардией, и его младший брат. Жерома под Ватерлоо словно подменили. У него отныне не было ни громоздких рундуков на колесах, ни Вестфальского королевства. Коротко говоря, ему нечего было терять. И он, получив на сей раз под свое начало дивизию, проявил чудеса храбрости и, чего не ожидал брат, подлинной расторопности. После битвы в колонне гвардии он шел рядом с братом — раненный в руку, с лицом, черным от пороха, и не скрывал своего счастья, слушая слова императора: