Александр Дюма - Графиня де Шарни
— Надобно признать, что трудно быть глупее, чем было Национальное собрание вчера, — заметила баронесса де Сталь.
— Ах, баронесса, — возразил Мирабо, — зачем уточнять день?
Он взял у нее из рук ветку вербены, которую она отдала ему, несомненно, в благодарность за остро́ту, и галантно раскланялся. Затем он поднялся по лестнице на террасу Фейянов, а оттуда прошел в Национальное собрание.
Барнав спускался с трибуны под единодушные аплодисменты всех собравшихся; он произнес одну из тех путаных речей, что удовлетворяют представителей сразу всех партий.
Едва Мирабо появился на трибуне, как на него обрушился шквал криков и оскорблений.
Он властным жестом поднял руку, подождал и, воспользовавшись минутным затишьем, какие случаются во время бурь или народных волнений, прокричал:
— Я знал, что от Капитолия до Тарпейской скалы не так уж далеко!
Таково уж величие гения: эти слова заставили замолчать даже самых горячих.
С той минуты как Мирабо завоевал тишину, победа наполовину была за ним. Он потребовал, чтобы королю было дано право инициативы в военных вопросах; это было чересчур, и ему отказали. После этого завязалась борьба вокруг поправок к законопроекту. Главная атака была отражена, однако следовало попробовать отбить территорию частичными атаками, и он пять раз поднимался на трибуну.
Барнав говорил два часа. Мирабо неоднократно брал слово и проговорил три часа. Наконец он добился следующего: король имеет право проводить подготовку к войне, руководить вооруженными силами по своему усмотрению; он вносит предложение о начале войны в Национальное собрание, а оно не принимает окончательного решения без санкции короля.
Чего бы только не сумел добиться Мирабо, если бы не эта бесплатная брошюрка, которую сначала распространял неизвестный разносчик, а потом г-н де Босир и которая, как мы уже сказали, называлась: «Великая измена господина де Мирабо»!
Когда Мирабо выходил после заседания, его едва не разорвали в клочья.
Зато Барнава народ триумфально нес на руках.
Бедный Барнав! Недалек тот день, когда настанет твоя очередь услышать крики:
— Великая измена господина Барнава!
XXXII
ЭЛИКСИР ЖИЗНИ
Мирабо вышел с заседания с гордым видом, высоко подняв голову. Пока мощный атлет смотрел опасности в лицо, он думал только об опасности, забыв о своих убывавших силах.
С ним происходило то же, что с маршалом Саксонским во время битвы при Фонтенуа: измотанный, больной, он день напролет не слезал с коня и был самым сильным и отважным воином в своей армии. Однако как только англичане были разбиты, как только раздался последний пушечный выстрел в честь бегства английской армии, он без сил упал на поле битвы, где только что одержал победу.
Вот то же самое происходило и с Мирабо.
Возвратившись к себе, он лег на пол на диванные подушки прямо среди цветов.
У Мирабо были две страсти: женщины и цветы.
С тех пор как началась сессия Собрания, его здоровье заметно пошатнулось. Несмотря на крепкое сложение, он столько выстрадал и физически и душевно во время заключений и преследований, что давно уже не мог похвастаться безупречным здоровьем.
Пока человек молод, все органы подчиняются его воле и готовы повиноваться по первому же приказанию мозга; они действуют, если можно так выразиться, одновременно, не противясь ни единому желанию своего повелителя. Однако, по мере того как человек достигает зрелого возраста, каждый орган, подобно слуге, который хотя еще и не вышел из повиновения, но уже испорчен долгой службой, позволяет себе, так сказать, некоторые замечания, и урезонить его теперь удается не без борьбы и труда.
Мирабо был как раз в таком возрасте. Чтобы его органы продолжали ему служить с живостью, к какой он привык, ему приходилось сердиться, показывать характер, и только его злость приводила этих утомленных и больных слуг в чувство.
На сей раз он почувствовал в себе нечто более серьезное, чем обыкновенное недомогание, и только слабо возражал лакею, предлагавшему сходить за врачом; в это время доктор Жильбер позвонил в дверь и его проводили к Мирабо.
Тот подал доктору руку и притянул его к себе на подушки, где лежал среди зелени и цветов.
— Знаете, дорогой граф, — заговорил Жильбер, — я решил перед возвращением к себе зайти вас поздравить. Вы обещали мне одержать победу, а сами добились большего: вы можете праздновать настоящий триумф.
— Да, однако, как видите, этот триумф, эта победа — победа в духе Пирра. Еще одна такая победа, доктор, и я погиб!
Жильбер пристально взглянул на Мирабо.
— Да, вы в самом деле больны, — заметил он.
Мирабо пожал плечами:
— Будь на моем месте кто-нибудь другой, он бы уже сто раз умер. У меня два секретаря, так оба уже выбились из сил, особенно Пеленк, в чьи обязанности входит переписка моих черновиков, а у меня ужасный почерк! Но я без него как без рук, потому что он один разбирает мои каракули и понимает мои мысли… Так вот Пеленк уже три дня не встает с постели. Доктор! Назовите мне нечто такое, что, не скажу, вернет меня к жизни, но что даст мне силы, пока я жив.
— На что вы можете жаловаться! — воскликнул Жильбер, пощупав пульс больного. — Таким, как вы, никакие советы не нужны. Попробуйте-ка посоветовать отдых такому человеку, кто черпает свои силы исключительно в движении, а воздержание — гению, который только в излишествах и может развиваться! Как я могу посоветовать вам унести отсюда все эти цветы и зелень, источающие днем кислород, а ночью — углерод? Ведь вы привыкли к цветам и будете страдать без них. Как я вам могу посоветовать поступить с женщинами так же, как с цветами, и удалить их от себя, особенно ночью? Вы мне ответите, что легче умереть… Так что живите, дорогой граф, как вы привыкли. Единственное, о чем я вас попрошу: постарайтесь окружать себя цветами без запаха и, если возможно, избегайте страстной любви.
— О, на этот счет, дорогой доктор, все обстоит именно так, как вам хочется, — отвечал Мирабо. — Страстная любовь мне не удалась, и у меня нет охоты пробовать еще раз. Три года тюрьмы, смертный приговор, самоубийство любимой женщины из-за другого мужчины вылечили меня от подобных страстей. Как я вам рассказывал, я на минуту возмечтал было о великой любви, имея перед глазами пример Елизаветы и Эссекса, Анны Австрийской и Мазарини, Екатерины Второй и Потемкина, однако это была всего лишь мечта. Ну еще бы! Я один-единственный раз виделся с женщиной, ради которой воюю, и вряд ли когда-нибудь увижу ее вновь… Знаете, Жильбер, нет более мучительной пытки, как чувствовать в себе способность совершить нечто грандиозное, когда кажется, что в твоих руках — судьба королевства, триумф друзей, гибель врагов, но по злой воле случая, из-за рокового стечения обстоятельств все это от вас ускользает. Тем, кто заставляет меня так страшно искупать безумства моей юности, тоже придется искупить многое. Почему же они мне не доверяют? За исключением двух-трех случаев, когда я был вынужден на крайности, когда я не мог не нанести удара хотя бы затем, чтобы показать, на что я способен, разве я не принадлежал им всецело, с начала и до конца? Разве я не выступал за абсолютное вето, когда господин Неккер ограничился лишь отлагательным вето? Разве я не выступал против этой ночи четвертого августа, в которой, кстати сказать, я не участвовал и которая лишила знать привилегий? Разве я не выступал против Декларации прав человека? И не потому, что я надеялся что-нибудь из нее выбросить. Просто я полагал, что еще не настало время ее провозглашать. Ну а сегодня, наконец, сегодня разве я не сделал для них то, на что они не смели и надеяться? Разве, пусть в ущерб своей чести, популярности, жизни, я не добился большего, чем мог бы добиться ради них министр или даже принц? И когда я думаю — хорошенько поразмыслите о том, что я вам сейчас скажу, великий философ, потому что я буду говорить о том, от чего, возможно, зависит падение монархии, — когда я думаю, что должен считать для себя великой милостью (столь великой, что она была мне оказана всего однажды) встречу с королевой; когда я думаю, что, если бы мой отец не умер накануне взятия Бастилии, если бы приличие не помешало мне показаться на людях через день после его смерти, в тот самый день, когда Лафайет был назначен командующим национальной гвардии, а Байи — мэром Парижа, на месте Байи был бы я! О, тогда все было бы иначе! Король оказался бы вынужден немедленно вступить со мной в сношения; я сумел бы внушить ему мысли о том, как нужно управлять городом, в сердце которого вызрела революция; я завоевал бы его доверие; я склонил бы его к решительным защитным мерам, прежде чем зло успело бы укорениться; а вместо этого я — рядовой депутат, человек подозрительный, вызывающий зависть, страх, ненависть, и меня удалили от короля, оклеветали в глазах королевы! Можете ли вы мне поверить, доктор, что, увидев меня в Сен-Клу, она побледнела? Ну, разумеется: разве ее не убедили в том, что именно я виноват в пятом и шестом октября? Вот так за этот год я сделал бы все, что мне помешали сделать, а теперь… боюсь, что теперь для здоровья монархии, как и для моего собственного, уже слишком поздно.