Юрий Смолич - Ревет и стонет Днепр широкий
— Да вы не волнуйтесь, — отечески ласково молвил Корнилов, следя за рукой Петлюры, в которой была папироса.
— Я не волнуюсь, — торопился заверить Петлюра и тотчас же ткнул папиросу в зубы огнем в рот.
Корнилов сделал вид, что ничего не заметил.
— Чтобы у вас не создалось впечатления, что с моей стороны это только дипломатический демарш, скажу наперед, что мною руководит лишь желание одержать победу в войне. — Он наклонился через стол, ближе к собеседнику, давая этим понять, что разговор переходит в более конфиденциальный план, и сказал доверительно: — Вы же, господин, генеральный секретарь, тоже за победу? За дальнейшее ведение войны? — И тут, в эту минуту задушевной беседы, генерал вдруг проявил незаурядную осведомленность. — Я располагаю информациями в этом вопросе еще до того времени, как вы… заняли высокий пост главы создаваемых вооруженных сил малоро… украинцев, еще с тех времен, когда вы редактировали в Москве, этот… как его… журнал. Герцог! Как название этого журнальчика?
— «Украинская жизнь», ваше высокопревосходительство!
— Вот именно — «Жизнь», то есть я хочу сказать — украинская. Мне известно, что еще в первые дни войны на страницах вашего журнала вы призывали украинцев вместе с Россией ополчиться против немецкого варварства и германской опасности с запада. Я верно формулирую ваши идеи, господин Петлюра?
Петлюра что–то невнятно пробормотал. Он, разумеется, был польщен, что столь высокая особа так обстоятельно проинформирована о его собственной персоне, но именно о журнале «Украинская жизнь» и его позиции в первый год войны Петлюра предпочитал бы… промолчать. Ведь именно это более всего доставляло ему теперь неприятностей, более всего создавало и препятствий на пути развития его деятельности во главе возрождаемой нации. Чертов борзописец Винниченко и так уже въелся ему в печенки с этой злосчастной «Украинской жизнью».
А впрочем, Петлюра сразу же и овладел собой. Ведь позиция «Украинской жизни» компрометировала его лишь перед кругом деятелей из украинского лагеря, а перед выразителем российского великодержавничества… ни в малейшей степени, даже наоборот!
И Петлюра поудобнее расположился в кресле и даже разрешил себе закинуть ногу за ногу, а руку заложить за борт френча.
— Вы позволите, ваше высокопревосходительство, всем украинизированным полкам, пребывающим не на территории Украины, тоже передать ваш приказ? Разумеется, — поторопился он успокоить верховного, — кроме тех, которые стоят на позициях, дабы этим не внести дезорганизации в боевые действия! Я имею в виду лишь те части, которые находятся в тыловых гарнизонах либо на формировании.
Корнилов пожал плечами:
— Нет, почему же? Приказ нужно будет распространить также и на те части, которые сейчас находятся на фронте. Исторический процесс, знаете, невозможно и неразумно останавливать… приказами. — Теперь Петлюра совершенно обалдел: такое не мерещилось ему даже во сне. — Возможно, некоторые украинизированные части — Западного и Северного фронтов — уже завтра получат этот приказ. Вслед за вашим сообщением о моем согласии на признание их статуса как национальных формирований. С Северного фронта части передислоцируются сначала в Петроград; с Западного — на Москву. Позднее мы передислоцируем их на Украину. Кстати, — вспомнил Корнилов, — завтра в Москве открывается Государственное совещание. Надеюсь, представители от вашей Центральной рады прибудут на это совещание?
— Нам выделено пять мест, — уклончиво ответил Петлюра, — сейчас еще идет борьба между фракциями, но, конечно, мы, руководители, добьемся, чтобы…
— Очень разумно! — одобрил генерал. И сразу же любезно улыбнулся Петлюре. Это была первая улыбка верховного за все время разговора, и на тонких губах Корнилова, на его скуластом, плотно обтянутом пергаментной кожей лице она чем–то напоминала вспышку молнии, сверкнувшей где–то далеко–далеко, за горизонтом. — Вашим представителям, видимо, приятно будет встретить в Москве во время совещания… украинские части, которые прибудут туда с фронта. Конечно, — добавил Корнилов, — украинские части будут среди иных национальных формирований — польских, кавказских инородцев… Герцог! Есть уже сведения о Дикой дивизии?
— Так точно, ваше высокопревосходительство. Она следует в распоряжение генерала Крымова.
— Так вот, Симон Васильевич, — заговорил Корнилов уже совсем по–дружески, — надеюсь, вы понимаете, что демонстрация поддержки Государственного совещания силами украинских частей, как и вообще помощь в деле доведения войны до победного конца, послужат залогом и… успеха всяких малоро… украинских… претензий относительно… гм… самоопределения, конечно, когда война победоносно завершиться! — И снова, уже второй раз, лицо Корнилова озарилось отблеском далекой молнии–улыбки. — Хочу, чтобы вы с предельной точностью поняли меня. Я убежден в том, что формирование национальных частей даст возможность возвратить армии большое количество солдат из числа двух миллионов дезертиров — украинских, польских э сэтэра. Надеюсь также, что на фронте в солдатской массе, распропагандированной и сбитой с толку разными агитаторами, — глаза Корнилова сверкнули уже не ясной улыбкой, а темной печалью, — во всей армии, которая за очень короткий срок может превратиться в кучу дерьма, ваши национальные формирования, воспламененные, так сказать, священным огнем патриотизма, пускай и своего шовинистического патриотизма, — вызовут животворный процесс, станут, так сказать, цементирующим элементом и тем самым возвратят — подчеркиваю — всей армии ее утраченную боеспособность и доблесть. — Теперь Корнилов говорил, акцентируя отдельные фразы ударами тонких пальцев по крышке портсигара, лежавшего перед ним. — Вы поняли меня? Молодое вино в старых мехах! — Он вдруг засмеялся, засмеялся громко — впервые за время беседы, — и это был неожиданный, короткий и сухой, словно чахоточный кашель, невеселый смех. — Конечно, молодое вино долго не удержать в старых мехах, и потому войну нужно кончать как можно скорее! И это уже будет зависеть от нас с вами, Симон Васильевич; подчеркиваю — от вас тоже! Вы должны поднять высоко возрожденный живой водой национальных настроений боевой дух наших славных… гм… запорожцев и гайдамаков.
Корнилов смотрел Петлюре прямо в глаза, и во взгляде его горела ненависть — лютая, свирепая и безграничная.
Этот, почти материализованный и острый, как кончик осколка разбитого стекла, взгляд жгучей ненависти стоял между ними какую–то минуту. Это был взгляд сановника императорского двора, аристократа духа и крови — на кобыштанского голодранца, родившегося с краюхой черного ржаного хлеба у голодного рта, однако уже тогда, сызмальства, охваченного безумной жаждой выйти в люди, дорваться до власти. Этот взгляд неугасимой ненависти разделял их навсегда, но и связывал их неразрывными узами дружбы — ныне.