Александр Дюма - Волчицы из Машкуля
— Абсолютизм! Абсолютизм! Громкие слова, чтобы пугать малышей.
— Нет, это не просто громкие слова. Они наводят ужас. Возможно, мы ближе находимся к цели, чем думаем; однако, сударыня, с сожалением должен вам признаться: я нисколько не верю, что Бог избрал вашего королевского сына для выполнения опасной миссии, заключающейся в том, чтобы надеть намордник на пасть льва, каким является народ.
— И почему?
— Потому что именно ему он не доверяет, потому что, увидев его издалека, лев встряхнет своей гривой, выпустит когти и оскалится, а если позволит подойти поближе, так только для того, чтобы броситься на него. О сударыня, нельзя без серьезных последствий быть внуком Людовика Четырнадцатого!
— Так, по-вашему, династия Бурбонов уже не имеет будущего?
— Боже сохрани, сударыня! Такие мысли даже не приходили мне ни разу в голову. Только я думаю, что с революциями так просто не покончить, — пусть все идет своим чередом; если же мы будем противиться, это будет равносильно попытке повернуть вспять горный поток и обратить его к истокам. Тут уж либо русло переполнится живительной влагой — и в этом случае, зная ваши патриотические чувства, сударыня, я вряд ли поверю в то, что вы с этим примиритесь; либо истоки высохнут — и тогда ошибки тех, кто захватил власть, будут выгодны вашему сыну и принесут ему больше пользы, чем все, что он попытался бы сделать.
— Но, сударь, все это может длиться до скончания века!
— Сударыня, его величество Генрих Пятый является олицетворением закона, а закон, как и Бог, вечен.
— Итак, по-вашему, я должна оставить всякую надежду, бросить друзей, изъявивших желание поддержать меня, и через три дня, когда они возьмут в руки оружие и будут напрасно искать меня в своих рядах, передать через постороннего им человека: «Мария Каролина, за которую вы были готовы драться и отдать жизнь, больше не верит в победу и отступила без боя, Мария Каролина струсила…» О! Нет, никогда, никогда!
— У ваших друзей, сударыня, не будет морального права вас упрекать, ибо через три дня никто не соберется под вашими знаменами.
— Но разве вам не известно, что сбор назначен на двадцать четвертое?
— Ваши друзья получили другой приказ.
— Когда?
— Сегодня.
— Сегодня? — воскликнула герцогиня, сдвинув брови и приподнимаясь в постели. — Откуда исходит этот приказ?
— Из Нанта.
— Кто же его отдал?
— Тот, на кого вы возложили общее руководство.
— Маршал?
— Маршал только выполнил решение парижского комитета.
— В таком случае, — воскликнула герцогиня, — со мной уже перестали считаться?
— Напротив, сударыня, — воскликнул посланец, встав на одно колено и молитвенно сложив ладони, — вы для нас все! Именно потому мы оберегаем вас и не хотим, чтобы вы тратили силы на заранее обреченное на провал дело, именно потому нас пугает, что поражение не прибавит вам популярности!
— Сударь, сударь, — сказала герцогиня, — если бы у Марии Терезии были такие же робкие советники, как у меня, ей бы никогда не удалось отвоевать трон для своего сына!
— Напротив, желая, чтобы ваш сын мог претендовать на трон позднее, мы вам говорим: «Уезжайте из Франции и, вместо того чтобы стать демоном войны, позвольте нам сделать вас ангелом мира!»
— О! — воскликнула герцогиня, прикрыв глаза уже не ладонями, а сжатыми кулаками. — Какой стыд! Какая трусость!
Метр Марк продолжал, словно не слышал ее слов или же скорее потому, что решение, которое ему надлежало довести до сведения Мадам, было окончательным и бесповоротным:
— Нами уже приняты необходимые меры предосторожности, чтобы Мадам могла беспрепятственно покинуть Францию: в бухте Бурнёф вас ждет корабль, и через три часа ваше высочество уже сможет подняться на его борт.
— О благородная земля Вандеи! — воскликнула герцогиня. — Кто бы мог посметь мне сказать раньше, что ты отвергнешь меня и изгонишь, когда я приду к тебе от имени твоего Бога и твоего короля! А я-то неблагодарным и неверным считала лишь Париж, потерявший всякую совесть; но ты, к кому я пришла требовать обратно трон, ты отказываешь мне в могиле? О нет! Никогда бы я этому раньше не поверила!
— Сударыня, вы уедете, не так ли? — спросил посланец, по-прежнему стоя на одном колене со сложенными молитвенно руками.
— Да, я уеду, — сказала герцогиня, — да, я покину Францию; только учтите, больше я не вернусь, ибо мне не хотелось бы возвращаться с иноземцами. Они только и ждут подходящего случая, чтобы объединиться для борьбы против Филиппа — вы не хуже меня это знаете, — и когда придет их час, они обратят свои взоры на моего сына и не потому, что их больше волнует его будущее, чем судьба Людовика Шестнадцатого в тысяча семьсот девяносто втором году и Людовика Восемнадцатого в тысяча восемьсот тринадцатом году, просто они пожелают через его посредство влиять на политику Франции. Нет, они не получат моего сына; нет, ни за что на свете они его не получат! Скорее я увезу его в горы Калабрии. Видите ли, сударь, если вопрос будет поставлен так, что он получит трон Франции, если уступит какую-нибудь провинцию, город, крепость, дом или хижину, вроде той, где я сейчас нахожусь, даю вам слово матери и регентши, ему не бывать королем! Мне больше вам нечего сказать. Отправляйтесь обратно и передайте мои слова тем, кто вас послал.
Метр Марк поднялся с колен и низко поклонился герцогине, ожидая, что на прощание она протянет ему руку, как эта было при встрече; однако теперь в ее облике ничего не осталось от недавней приветливости: ее брови были нахмурены, а руки сжаты в кулаки.
— Да хранит вас Бог, ваше высочество! — сказал посланец, понимая, что дольше задерживаться здесь уже нет смысла и что, пока он не уйдет, на ее лице не дрогнет ни один мускул.
Он не ошибался; как только за ним закрылась дверь, Мадам словно подкошенная упала на подушки и, плача, сквозь слезы повторила:
— О! Бонвиль! Мой бедный Бонвиль!
XX
ГЛАВА, В КОТОРОЙ МАЛЫШ ПЬЕР РЕШАЕТ ПРИМИРИТЬСЯ С НЕИЗБЕЖНОСТЬЮ
Стремясь еще до середины дня возвратиться в Нант, путешественник сразу же после окончания разговора, о котором мы только что рассказали, покинул ферму Ла-Банлёвр.
Через несколько минут после его отъезда Малыш Пьер оделся в крестьянскую одежду и, несмотря на ранний час, спустился в нижнее помещение.
Это была просторная комната с серыми стенами, покрытыми потрескавшейся кое-где штукатуркой, с почерневшими от дыма потолочными балками, с огромным шкафом из полированного дуба, в сумерках поблескивавшим металлическими ручками и запорами на тускло-буром фоне скудной обстановки: двух стоявших рядом кроватей под пологом из зеленоватой саржи, двух глиняных кувшинов и часов в высоком футляре из резного дерева, нарушавших своим боем гробовую тишину ночи.