Вениамин Колыхалов - Пурга
— Уматывай с баржи, калека! Не гневи меня!
Меховой Угодник стоял на краю борта, не выпуская из рук белый циркуляр. Солдатка сжалась тигрицей перед прыжком на жертву. Крякнув, резким взмахом багровища смела галифэшника в воду. Следом полетело мягкое кресло.
— Огрех плешивый! Садись поудобнее, правь рекой!
Помощница Валерия, задрав подол, звучно шлепала ладошкой по передку и взвизгивала рьяно от обуявшего безрассудства:
— Э-гей, брриллиантовый! Хватайся за ботву, тяни-тяни репку!
Приживалка Груня вовремя вспомнила доброе обхождение уполномоченного. Посетил на рыбалке, был приветлив, ласков и охотно взял предложенную рыбачкой крупную икряную щуку. Остячка швырнула забортнику спасательный круг.
Покрашенный киноварью круг накрыл мелованный циркуляр, который плыл следом за барахтающимся человеком. Бумага имела вес и силу на суше, но для Вадыльги ровным счетом ничего не значила. Вода перечеркивала все знаки внимания к инструкциям и решениям. Бумага не хотела спасения, разбухала, тяжелела и желанно уходила ко дну.
Страшась, что разгневанная баба зашвырнет за борт второе кресло, Политура отчаянно загородил его саженной спиной. Заугарова поднесла к носу мебельщика крепкую фигу, посверлила грязным отросшим ногтем…
Поздним вечером, лежа на нарах, Марья боялась шевельнуть распухшей ногой. Бригадир, отвернув в сторону культю, сидел бочком возле солдатки, гладил ее теплые пальцы.
— Все, Яшенька, отпрыгалась. Вишь, ступню разбарабанило — даже лодыжки утонули. Заражение скоренько тело съедает.
— Не хнычь. Сама виновата. Паек, паек…
— Ты что ли моих зубатиков кормить будешь?
— Не обделили бы тебя хлебом. Завтра с баржой и лесом в больницу поедешь. Врачи ногу чин-чинарём поправят.
— Прости меня, фронтовичок, ежели че… Грубой была… за нос водила… Думала, любовь наизнанку не выверну… да, видно, нечистый душеньку попутал… Прими совет, не побрезгуй: сосватай тихеевскую Валерию. Баба в соку, не закисла еще. Чего одному нары давить.
Построжел Запрудин, легонько щелкнул советчицу в горячий лоб.
— Без сопливых обойдемся!
Ушли в низовье груженые баржи.
Разгонистая Вадыльга скоренько прибрала к рукам-струям лежачий артельный лес. Дозорили за ним молевщики на обласках, весельных лодках, шпыняли баграми ленивые сосны. Нигде не разорвалась оградительная обоновка. Нигде плавежный гурт не отклонился от выдержанного курса быстрой воды.
Залитое по взгорье плотбище плескалось на резком ветру гребешками темных волн.
Назавтра намечался отъезд в Большие Броды. Павлуня вывел Пургу на мелкую свежую травку. Отощалая кобыла хватала сослепу и пожухлые прошлогодние стебли, утоляя накопленную жажду по корму вольных выпасов. Из сырой низинки тянуло запахом разомлевшего багульника и черемши. Поводырь вслушивался в неумолчную трескотню дроздов-рябинников. Поблизости раздался громовой выстрел. Павлуня от страха и резкой боли в ушах присел на мох. Схватился за голову, не выпуская пучок мягонькой травы: ее собирался скормить лошадке.
Мальчик оглянулся: Пурга лежала на боку. Судорожно вздрагивали мослатые ноги. Подбежал к слепой, упал на колени. В самое ухо кобылы летел горячий лепет детской мольбы:
— Пурженька, вставай! Чего ты?! Ну, вставай же.
Стал поднимать лошадь за голову. Повернутый к солнцу радужный глаз смаргивал часто-часто. Из-под вялого уха нехотя вытекала светлая кровь, словно она давно, с начала колхозного тяглового срока, разбавлялась потом непрерывного труда. Углядев этот тихий жуткий ручеек, Павлуня в припадке повалился на теплую шерсть. Руки судорожно цеплялись за косматую гриву мертвой Пурги.
Поводырь пришел в сознание на барачных нарах. Рядом сидели Захар и Варенька. Мальчик неузнавающе смотрел на них, пошевеливая распухшими, искусанными губами.
— Пур-га… Пур-га…
Захар стиснул зубы, еле сдерживаясь от давящих слез.
— Не волнуйся, Павлик. Пургу отправили на неводнике в район. Рана не смертельная.
Юноша искоса наблюдал за мальцом: верит ли простительной выдумке? Поверил. Засветились глазенки. Встрепенулся, приподнялся на локтях.
— Братец… родненький… Будет жить Пурга?
— Обязательно, — подтвердила Варя и отвернулась к двери.
Кобылу обдирали ночью, когда ее поводырь спал неспокойным сном, часто вздрагивая, взбрыкивая длинными ногами. Охотничий нож легко подрезал сухие жилы, похожие на истлевшие, сыромятные ремешки. Мясо тайком от Павлуни раздали артельцам в погашение нескольких трудодней. Шкуру оприходовала заготовительная контора. Требуху закопали на песчаной круче, откуда далеко просматривался темный плес сплавной реки.
Опустели, обезлюдели бараки. По голым нарам, по щербатому полу носились осмелевшие крысы. Подбирали крошки, грызли картофельные очистки, кусочки оброненного жмыха. За долгую лесоповальную зиму от дыма печи, чада керосиновых ламп подернулся копотью забытый портрет Сталина. Укоризненные глаза потускнели, прищурились: не было перед ними верных подданных нарымского тыла, не за кем было дозорить неусыпным взглядом. Жоркие древесные жуки хрустко протачивали осиротелые стены.
К Беспалому в банде относились настороженно: частенько бредил по ночам, отчетливо выбалтывал спросонья фамилии дезертиров. Убив староверца Остаха, отдав связку беличьих шкурок, — золотые монеты и ценные меха утаил — Беспалый не стал ближе к верховодам разношерстной шайки. За выстрел в артельную лошадь над ним стали даже насмехаться, презрительно дразнить кобылятником. Нутром предчувствуя скорую расправу одичалых, завшивленных оборванцев, трусоватый мазурик сбежал. Навертывались мыслишки явиться в органы с повинной, выдать поголовно ораву крохоборов, бездельников, спасающих шкуры под сенью всезащитной тайги.
В октябре сорок первого, попав в окружение врага, пехотинец Бзыкин незаметно улизнул из роты. Надеялся: одному будет легче избежать плена. Не давала покоя наколка на груди: лицо нового вождя занимало место широко — не под всякое сито спрячешь. В Красную Армию просачивались жуткие слухи: с убитых и плененных бойцов, татуированных ликом Сталина, Ленина, сдирается кожа и подвергается обработке опытными германскими мастерами по дублению. Выделанные кожи-портреты сшиваются в толстые альбомы. Якобы такие подарочные фолианты-коллекции успели преподнести Гитлеру и Гиммлеру. Теперь набирались разрисованные кожи остальным «Г» из свастиковой вертушки — Геббельсу и Герингу.
С содроганием и ужасом представлял Бзыкин картину жестокой казни: с него заживо сдирают вместе с мясом синюшную от туши голову отца родного. Ее нанес на грудь перед самой войной опытный накольщик, затребовав за художество треть заводской получки. Пехотинцу в полном смысле приходилось дрожать за свою татуированную шкуру. Такой дельный портрет наверняка привлечет внимание немецких кожедеров: под пышными усами красивая трубка, подбородок литой, шевелюра густая, взгляд этакого всеобщего добрячка.