Кира Куликова - Алексей Яковлев
И выступая все же в «шекспировой галиматье», захватившей сцену его времени, внешне укрупнял создаваемые в ней образы, вольно или невольно выпрямляя их внутреннюю противоречивую человеческую суть. И если предшественник его Яковлев сквозь «дюсисовскую дрянь» пробивался порой к тем или иным глубинам неисчерпаемого богатства Шекспира, то Василий Каратыгин, имея в руках шекспировский подлинник, приспосабливал его, прежде всего, к своему мастерски отшлифованному декламационному и пластическому искусству.
Мог ли предполагать Яковлев, кто заменит его на петербургской сцене, сделавшись ее «идолом» (выражение журнальных статей того времени)? Мог ли способствовать этому? Он знал, разумеется, о выступлениях пятнадцатилетнего сына Александры Дмитриевны (которого, как помнит читатель, досужая молва насмешливо называла его «наследником») на домашней сцене в квартире Каратыгиных, в спектаклях, ставившихся Андреем Васильевичем. По всей видимости, Яковлев, после женитьбы возобновивший общение с семейством Каратыгиных, был и на представлении в их «театре» своей старой одноактной комедии «Живописец и подьячий», где юный Василий в 1816 году исполнял роль художника. Но вряд ли сам он, уже больной и до времени постаревший, каким бы то ни было образом мог передать свой опыт будущему петербургскому премьеру.
У таких актеров, как Яковлев, не бывает учеников. И дело не только в том, что они творят порой интуитивно, пересоздавая свои роли на каждом спектакле. Дело в личности создаваемых ими героев, в том самовыражении крупных индивидуальностей, которыми такие актеры непременно являются и особенности которых не могут быть искусственно привиты никому.
Василием Каратыгиным и в жизни и на сцене руководил не он. С детства тот следовал принципам Андрея Васильевича: бережливости, добросовестности, сдержанности чувств, добропорядочному рационализму поступков и рассуждений. Потом попал в руки умного, высокообразованного знатока старого искусства Павла Катенина — стойкого приверженца преобразованных в духе декабристского времени традиций корнелевских трагедий. «Усильным напряженным постоянством» Василий Каратыгин «в искусстве безграничном достигнул степени высокой». Слава улыбнулась ему. Но никогда не постиг он удивительных тайн моцартианства. Тех самых тайн, «восхитительные порывы» которых были отличительной особенностью Яковлева, а затем Мочалова.
Эти «восхитительные порывы» успел заметить Пушкин, увидев Яковлева незадолго до кончины — обессиленного, потерявшего жизненный и творческий тонус — в немногих, далеко не лучших его ролях.[23] Успел заметить… Но не пощадить самого актера.
«Долго Семенова являлась перед нами с диким, но пламенным Яковлевым, который, когда не был пьян, напоминал нам пьяного Тальма. В то время имели мы двух трагических актеров! Яковлев умер; Брянский заступил его место, но не заменил его. Брянский, может быть, благопристойнее, вообще имеет более благородства на сцене, более уважения к публике, тверже знает свои роли, не останавливает представлений внезапными своими болезнями; но зато какая холодность! какой однообразный, тяжелый напев!
По мне уж лучше пей,
Да дело разумей.
Яковлев имел часто восхитительные порывы гения, иногда порывы лубочного Тальма. Брянский всегда, везде одинаков. Вечно улыбающийся Фингал, Тезей, Орозман, Язон, Димитрий — равно бездушны, надуты, принужденны, томительны. Напрасно говорите вы ему: расшевелись, батюшка! развернись, рассердись, ну! ну! Неловкий, размеренный, сжатый во всех движениях… Брянский в трагедиях никого не тронул…»
Разящим, не знающим промаха словом запечатлел Пушкин сходящего в могилу актера и его младшего собрата. Поэт был молод, порывист, бескомпромиссен, безжалостен ко всему ветшавшему, уступающему дорогу новому времени, которое потом назовут декабристским, а также его, Пушкина, именем. Он не видел Яковлева в пору расцвета, в любимых самим актером ролях. Был очарован Семеновой, сыгравшей с Яковлевым около семидесяти ролей, но так и не нашедшей с ним общего языка. Статью свою «Мои замечания об русском театре» Пушкин написал для прочтения в тесном кругу вольнолюбивого содружества «Зеленая лампа». Статья осталась незаконченной. И была подарена поэтом Семеновой. Та в свою очередь передарила статью Гнедичу, оставившему на рукописи надпись: «Пьеса, писанная А. Пушкиным, когда он приволакивался, но бесполезно, за Семеновой, которая мне тогда же отдала ее». Семенову, одну Семенову воспевал Пушкин безоговорочно.
«Говоря об русской трагедии, говоришь о Семеновой, и, может быть, только об ней… Семенова не имеет соперницы… Она осталась единодержавною царицею трагической сцены».
Возвышенное, достигшее апогея славы дарование Семеновой полностью отвечало гражданственному духу наступившего времени, нашедшему свое выражение в пламенных стихах Рылеева:
Любовь никак нейдет на ум:
Увы! моя отчизна страждет,
Душа в волненьи тяжких дум
Теперь одной свободы жаждет.
«Игра всегда свободная, всегда ясная, благородство одушевленных движений, орга́н чистый, ровный, приятный и часто порывы истинного вдохновения, все сие принадлежит ей…»
В свете ее гармоничных, исполненных яркой целенаправленности, гордых и мужественных героинь, могучее, но неровное, лишенное плавной гармонии, раскрывающее глубинные бездны противоречивой сущности человека, клонящееся в последние годы к упадку искусство Яковлева казалось «диким» и «лубочным», отходило в мрачную тень.
Пройдет двенадцать лет, и Пушкин совсем другой акцент придаст слову «лубочный».
Таков прямой поэт. Он сетует душой
На пышных играх Мельпомены,
И улыбается забаве площадной
И вольности лубочной сцены, —
напишет он в послании тому же Гнедичу. Но пока что «пышным играм Мельпомены» он слагал гимны, прославляя ее величественно-прекрасную верховную жрицу и со всем пылом молодости низвергая всех, кто когда-либо дерзал на соперничество с Семеновой.
«Было время, когда хотели с нею сравнивать прекрасную комическую актрису Вальберхову… Но истинные почитатели ее таланта забыли, что видели ее в венце и мантии… Кто нынче говорит об Каратыгиной?.. Было время, когда ослепленная публика кричала об чудном таланте прелестной любовницы Яковлева; теперь она наряду с его законною вдовою, и никто не возьмет на себя решить, которая из них непонятнее и неприятнее. Скромная, никем не замеченная Яблочкина… предпочитается им обеим простым, равнодушным чтением стихов, которое, по крайней мере, никогда не вредит игре главной актрисы».
«Никогда не вредит игре главной актрисы…» Яковлев, выступая с ней двенадцать лет, «вредил» ее игре много раз. Об этом должен был слышать Пушкин. И все же, несмотря на невольную пристрастность запальчиво полемических оценок, с истинной широтой взгляда отметил в угасшем на его глазах актере главное: гениальность сценических порывов, пламенность натуры, «величественную осанку».
Беспощадная меткость пушкинских формулировок в оценке «упадающего» дарования Яковлева во многом определила его посмертный облик. «Диким, но пламенным», «лубочным Тальма», которому хлопает «площадной партер», имеющим восхитительные порывы гения, искусство которого не укладывается ни в какие канонические стили, возникал он вновь и вновь в посвященных ему очерках, беллетризированных рассказах, сценических интерпретациях его жизни. Незаурядность, исключительность его натуры, громкая противоречивая слава привлекали к нему многих литераторов на протяжении всего XIX века. В историю русского театра он вошел как предромантический актер. В драматургию как герой мелодрамы.
Свыше тридцати лет на подмостках всей России появлялся русский вариант «Кина, или Гения и беспутства» — пьеса «Актер Яковлев», сочиненная режиссером и водевилистом Н. И. Куликовым в 1859 году.
В обличии многих славных провинциальных и не провинциальных мастеров сцены продолжал жить на ней беспокоящий умы артист, превращенный в благородного мелодраматического героя. Буйным защитником справедливости, щедро отдающим свой талант, сердце, деньги людям, смело выступающим против условности окружающего общества, ставшим жертвой его интриг и собственных страстей представал в пьесе Куликова главный герой. По всем законам мелодраматического жанра образ Яковлева был в ней насыщен приподнятой патетикой. Но за ходульностью приемов мелодрамы, написанной человеком, дружившим с семейством Каратыгиных, проглядывали и истинные, взятые из жизни черты.
Трагедия одинокого, стоящего выше других, охваченного болью за людей и раздираемого собственными противоречиями человека была основной творческой темой Яковлева. Таким был и он сам.