Кира Куликова - Алексей Яковлев
Никто и не подумал войти в состояние юной актрисы. Всем жрецам Мельпомены и ее дельцам в эти суматошные дни было не до юных дарований и их самочувствия. Вступился за Асенкову лишь Яковлев:
— Не стыдно ли, не бесчеловечно ли с вашей стороны, — отчитывал он трусившего перед ним режиссера Виноградова, — не отменить репетиции! Бедная девушка всю ночь не смыкала глаз, утомилась до смерти, а вы и знать этого не хотите!
А потом, обратившись к Асенковой, спросил:
— Можете ли вы играть без репетиции?
— Могу-с, — ответила та почтительно.
— Ну и прекрасно! Отправляйтесь же домой и выспитесь хорошенько, чтобы собраться с силами для спектакля.
Репетиция была отменена. На следующий день Яковлев, Семенова и юная дебютантка сыграли в Эрмитаже «Влюбленного Шекспира».
— Спектакль этот прошел хорошо, — закапчивала свой рассказ Асенкова. — Я… осталась на сцене, вперила вопросительные взоры в Яковлева, желая прочесть на лице его свой приговор. Как умный человек, Яковлев тотчас заметил это. Он пристально посмотрел мне в лицо и, подойдя довольно близко, пресерьезно поклонился мне в пояс… Можно представить себе мою радость.
Случай, описанный Асенковой в ее «Записках русской актрисы», может быть, и не так уж значителен в свете событий всей жизни великого актера. Но дополнительную краску к общей характеристике Яковлева добавляет. Да и о настроении его в 1814 году тоже кое-что говорит.
Купался в славе «властитель слабый и лукавый… нечаянно пригретый славой» Александр I, уже согласившийся с пронырливым Талейраном, что восстановление во Франции династии Бурбонов — «это принцип». Принцип восстановления монархии и подавления всякой освободительной борьбы. А истинный «спаситель России», воспетый Яковлевым полководец Михаил Кутузов, траурную колесницу которого люди везли на себе от Нарвских ворот до самого Невского проспекта, уже больше года покоился под плитами Казанского собора. И было уже получено Александром I письмо его дочерей — «княгини Кудашевой, Прасковьи Толстой, Анны и Елизаветы Хитрово и Дарьи Опочининой», в котором они писали «помазаннику божьему»: «…Отцу нашему всевышний помог извлечь землю тебе, государь, вверенную от совершенной гибели, врагом нашим ей уготованной, и оставить благоденствовать под твоею кроткою державою. Посвятив жизнь свою на службу отечеству, не мог он заняться делами своими, смело оставлял их в расстройстве… И, конечно, государь! Одни только беспрерывные подвиги твои помешали тебе обратить твой взор на детей Кутузова-Смоленского. Имение, доставшееся нам, обременено долгами. И тогда только можем надеяться иметь хотя малое состояние, ежели, всемилостивейший государь, прикажешь оное купить в казну…» И была уже начертана на этом письме резолюция рукою графа Аракчеева: «Оставить без ответа». Одна из тех, которая при «благодатном» императоре не знала отмен.
Садистски-тупое лицо Аракчеева, которого народ, перефразируя девиз временщика, прозвал «бесом, лести преданным», которого даже благонамереннейший журналист Греч называл «цепной собакой» Александра I, «хитрым, коварным, жестоким, грубым, подлым и необразованным человеком», все четче, резче и властнее проявлялось на фоне жизни русских людей того времени.
Объединенное в общем освободительно-патриотическом порыве общество быстро и резко начало разделяться на «Пестелей» и «Милорадовичей». Может быть, именно потому и воспринимался с таким воодушевлением партером монолог Иодая — Яковлева, названного Рафаилом Зотовым «венком славы великого артиста», во вновь поставленной «Гофолии» Расина:
Познайте, помните, цари, всегда о том,
Что есть вам судия, незрящ на лица сильных…
Акценты роли переменились. Как переменялись и акценты времени, которое переживала Россия. В свете этого особое значение приобретает факт постановки впервые в России в бенефис Яковлева 5 октября 1814 года «Разбойников» Шиллера.
Семнадцать лет была уже известна русскому читателю первая трагедия Шиллера в превосходном для того времени переводе Николая Николаевича Сандунова. Два поколения уже успели впитать в себя ее мятежные идеи, восклицая, подобно вольномыслящему Андрею Тургеневу: «Ну, брат, прочел я „Разбойников“. Что за пьеса!.. Кусок в горло не шел и волосы становились дыбом». А театральные чиновники и ретроградные критики не менее рьяно продолжали предавать ее анафеме, безапелляционно утверждая: «Она писана для немцев; на русском театре представлять ее никак не можно».
Немногочисленные петербургские и московские зрители, владевшие иностранными языками, уже успели познакомиться с шиллеровским подлинником в исполнении немецких — петербургской и московской — трупп императорского театра. Приглаженная французская обработка юношеской трагедии Шиллера — «Робер, атаман разбойников», переведенная для московского театра, уже получила свою долю признания одних и возмущения других критиков за то, что «зритель симпатизирует и сочувствует Роберу», в то время как сам он — «бездельник, вооружившийся противу законов». А принесший известность Николаю Сандунову перевод подлинных «Разбойников», давно оцененный как «капитальный», на сцену до бенефиса Яковлева допущен не был.
Каким образом удалось бенефицианту миновать цензурные капканы, представив крамольную, так не соответствующую, казалось бы, славословно-победному историческому моменту трагедию на обозрение многочисленных зрителей? По-видимому, внешняя, полная показного и непоказного умиления идиллия притупила на какой-то миг бдительность цензуры. Помог также и авторитет бенефицианта. И подоспевший к этому времени энергичный Шаховской, прибывший из ополчения и вновь приступивший к театральным обязанностям в сентябре 1814 года.
«Тюфякин принял его холодно… Но при начальнике, который вечером никогда не бывает в трезвом виде, власть Шаховского должна умножиться», — делал прогнозы незадолго до этого поступивший в театральную дирекцию чиновник Рафаил Зотов. И не ошибся. Литературные дела Шаховской быстро забрал в свои руки. А забрав, еще и еще раз доказал, до чего же разноликим, даже беспринципным и одновременно абсолютно искренним человеком в каждую данную, нередко противоречащую у него предыдущей, минуту был он! Один из откровенных хулителей Шиллера в начале века, усиленно проталкивающий на сцену комедию «Черный человек», осмеивающую Шиллера — человека и драматурга, он теперь всячески содействовал появлению на бенефисе Яковлева одной из самых бунтарских его пьес. А затем, всего через год, пасквильно осмеял его русских последователей в своей новой комедии.
«Разбойники», поставленные «в пользу» Яковлева, увидели свет в переполненном Малом театре, бывшем Казасси (куда, по словам Зотова, набивалось до 1800 человек). «Роль Карла, — гласит „Летопись“ Арапова, — исполнял Яковлев и был замечательно эффектен… Жебелев в роли Франца был, как всегда, хорош, хотя в ней он подражал немецкому актеру Борку, снискавшему ею известность; Амалию представляла Семенова…»
То была вершина сценических созданий Яковлева. В главном герое «Разбойников», переведенных Сандуновым с некоторыми сокращениями и измененным концом, но довольно бережно и точно даже для нашего времени передавших дух шиллеровского подлинника, было все, что нужно для такого актера, каким был он.
В его Карле Мооре, рожденном с любящим, открытым для добра сердцем и прошедшем искушения молодости, боролись такие несовместимые, казалось бы, чувства приверженности высшей человеческой справедливости и необходимости утверждать эту справедливость неприемлемыми для истинной человечности поступками. Он нарушал все божеские законы, стремясь внедрить их в безбожном мире. Бросал вызов этому миру — и погибал в нем. Был выше всех, окружавших его, и становился их жертвою. Пытался осмыслить терзавшие его собственные противоречия — и не мог найти им оправдания, опутанный противоречиями окружавшей жизни. Провозгласив: «свобода и вольность», он приходил к девизу: «смерть или свобода». Больше жизни любил он Амалию — и поражал ее кинжалом, будучи не в силах противостоять законам «разбойничьей» чести. «Я сам мое небо и мой ад», — восклицал он. И становился собственным палачом, борясь за честь и справедливость.
За всем этим противоречивым существом человека, поставившего себя вне законов, отвечающего насилием на насилие, вставал одинокий бунтарь, восставший против мира господня, где «язва, голод и порок пожирают праведных вместе с неправедными». И если в центре спектакля, воплощенного московской труппой, был монолог Карла, начинавшийся словами: «Meine Unschuld, meine Unschuld» — «Моя невинность, моя невинность!», то в русском спектакле вызывала рыдания зрителей тирада Карла: «Человеки! человеки! порождение крокодилово! Ваши глаза омочены слезами, а сердца железные! Поцелуй на губы, а кинжал в грудь».