Михаил Левитин - Таиров
А если правду, если уж совсем правду, где-то рядом с идеей театрализации театра они с Алисой разрабатывали свою собственную идею — театр, каким они оба хотели его видеть с детства. Это был не настоящий театр, а померещившийся. Когда девочки представляют, что они принцессы, а мужчины, выручающие их из беды, все как один герои.
Здесь были и братья Адельгейм, держащие на весу ногу над отсутствующим бутафорским камнем, и море, и фраза Алисы после гастролей Элеоноры Дузе: «Или играть, как она, или совсем не выходить на сцену».
Здесь было только идеальное, только принадлежащее им обоим.
Они представляли историю как миф, где герои, исполняя волю богов, сражаются с демонами. Это не было наивностью душ — только глубокой убежденностью в исключительности искусства и своем избранничестве.
Это было несколько высокомерно, конечно, но очистительно для театра, всегда пресмыкающегося то перед толпой, то перед политиками.
В театре, прежде всего, все должно быть очень красиво — вот мысль, владеющая Таировым. Дальше всё зависело от собственного вкуса и компании. Говорят, что красоте он учился у художников, приглашал в театр самых лучших, и они всегда что-то оставляли в театре или его душе.
«Таиров — это его художники». Несомненно, если воспринимать театр как смену декораций, картинок. Но театр — это видение, явившееся им обоим в детстве, картинки только должны были соответствовать ему.
Он был обязан своим художникам преданностью цвету на сцене, тому, чего так боятся в драматическом театре, преданностью до самопожертвования ради него, Таирова, умением бросить на время такое хорошее дело, как живопись, предоставив себя такому неверному делу, как театр.
Они научили его цвету, они всегда пытались понять его композицию, но это трудно, мало кому удавалось. Они, как и актеры, как все в Камерном, воплощали его и Алисино желание — создать отдельный, особый, свободный от людей театр. Не так, как написано у Евреинова, но тоже театр для себя. Чтобы играть только по своим правилам и обязательно всех цариц, всех героинь.
Они договорились еще до рождения. Это был очень простой театр, только их собственный, и потому не всегда понятный. Почему — так? Такие сложные гримы, парики? Такие развернутые на зал мизансцены? Почему нет даже попытки выйти в зал, втянуть зрителя в действие? Почему — одна рама, а в ней Алиса, изнывающая под тяжестью страстей? Почему речь напевна, мизансцены картинны?
Почему так недоступна Коонен и так отстранен Таиров? Ты будто не на сцену смотришь, а на пожар или бурю. Там, в глубине, всегда катастрофа, к которой ты непричастен, но смотришь, что-то заставляет тебя смотреть.
Таиров стремился к законченности зрелища, к вещи в себе. Только она сама, эта вещь, могла решать, как ей меняться, перевести восприятие событий в другой ряд.
Цвет, свет, актер.
Он любил, конечно, своих актеров, но Алису любил гораздо больше. Это и понятно. Как не любить ту, которая в самом начале пути избавила тебя от одиночества в искусстве?
Азбука Камерного театра — это азбука их любви, их мечты. Один слагает стихи в честь Прекрасной дамы, другой выигрывает турниры, Таиров положил к ее ногам театр.
«АДРИЕННА ЛЕКУВРЕР»
«Надоело притворяться, — подумала Ольга Яковлевна. — Делать вид, что я ее люблю. Когда тебя исподтишка жалеют, поневоле начинаешь сама себе казаться жертвой».
Она себя жертвой не считала, хотя, несомненно, по всем правилам судьбы, ею была.
Но почему же? Она на всё решилась добровольно, просто не могла без Саши.
Когда он приходил к ней и Мурочке, бодрясь сам и ободряя их, она вспоминала о детском обещании — всегда быть с ним рядом. Он просто не умел жить с чувством вины перед близкими. Рана должна заживать быстро, трещина — срастаться, ничего не могло измениться в его мире.
Но к первому же часу пребывания он задумывался, старел, сидел на диване тяжелый, как мешок. Она сама начинала его торопить, напоминала о репетиции, а он, всегда любивший «поцелуйчики», как сам это с детства называл, торопливо целовал их обеих и как-то неуверенно уходил, оставляя им право закрыть за собой дверь.
Она занималась учебной частью школы при Камерном театре, могла считать, что это где-то рядом, с самим театром не соприкасается. Он устроил ее и Мурочку где-то рядом с собой. Чтобы не исчезали из виду.
Так он всю жизнь тащил за собой близких — уговаривал приехать сестру, перевез в Москву младшего брата, всех-всех, чего бы ему это ни стоило, так он успокаивался.
Она соглашалась, она ненавидела себя, что не уехала из Москвы сразу, чтобы всегда быть у него под рукой. Может быть, она его любила?
И пока Коонен на сцене объяснялась в любви Морицу Саксонскому, Ольга Яковлевна думала, правильно ли это — любить бескорыстно, на всю жизнь, ничего не требуя взамен.
Что это дает душе и чему может научить Мурочку?
Девочка вырастет покорной, похожей на нее сегодняшнюю. Ей покажется, что все женщины — жертвы.
Ей необходимо было увидеть, как вошла в спектакль новая воспитанница школы Ася Батаева. Она не могла заставить себя взглянуть на сцену, когда Алиса играет Адриенну.
Глядя на нее в этой роли, она начинала ей верить, и с такой силой, что сама еще раз готова была отдать ей Таирова.
«Удивительно! — думала Ольга Яковлевна. — Можно сыграть сколько угодно Сакунтал, Саломей, прекрасные роли, а попадется какая-то ничтожная пьеса, но она твоя, и ты без особых усилий начинаешь принадлежать на сцене самой себе. Что это — волшебство? И неужели Алиса такая, неужели она добрая, в ней есть человеческие чувства? Разве можно их просто сыграть, притвориться? Но ведь люди плачут, я сама видела, что плачут, неужели это вопрос технический, особенное Алисино притворство, в котором всегда хочется ее заподозрить? Но ведь люди сострадают — эта несчастная Адриенна Лекуврер, произнося ужасный безвкусный текст, вызывает сочувствие».
Может быть, это все делала с ней Сашина любовь? Он знает, как придать Алисе неотразимость. Хотя, конечно, она красивая, что тут говорить, конечно, больше того — в ней есть тайна.
«А я вся как на ладони», — подумала Ольга Яковлевна и, пересилив себя, в зал не вошла, оставив Коонен в одиночестве на сцене.
Алисе было хорошо в этой роли. Всегда чьи-то глаза, чье-то сердце билось с нею в унисон, она физически чувствовала, а это, что бы там ни говорили недруги о Камерном, было в ее ролях самым главным.
Для того чтобы вызвать у зала сострадание, не обязательно стоять перед ним на коленях, надо самой сострадать своей героине.
Она знала про Адриенну всё. В этой скромной пьесе Эжена Скриба, найденной ею в смоленской библиотеке, на летних гастролях, было всё о ней самой, о ее судьбе. Так, во всяком случае, Алисе казалось.
Она всегда считала себя способной на самоотречение во имя сильного чувства.
Как же она хотела любить, как искала любви к себе, настоящей чудесной любви, и как вынуждена была скрывать это от окружающих!
Она ни с кем не делилась своей внутренней жизнью — только с Адриенной. Адриенна была подружка, соучастница, товарка, ей можно было доверить самые тайные свои тайны.
Конечно же она вела себя слишком целомудренно, но разве Алиса вела себя иначе, правда, немного притворяясь, и разве им обеим не свойственны были высокие мысли о театре, о любви, и разве не одинаково грустно было им сидеть после спектакля, вглядываясь в свое лицо без грима?
Как хорошо, что есть у нее Адриенна, с которой она не расстанется никогда, никогда!
Если бы она знала, как недалека от истины.
Бог послал ей Александра Яковлевича, с ним ей было хорошо, но, когда она вступала в закулисье, в среду всех этих Душиант, Морицов Саксонских, Фамир, когда в тесном коридоре, проходя мимо, прикасалась к Церетелли, ей становилось нехорошо.
Казалось, она перепутала времена, театры, жизнь — непонятно, где она находится сейчас, на что потрачено прошлое.
Станиславский предупреждал ее, шестнадцатилетнюю:
— Алинька, не заиграйся, ты слишком кокетлива, а мужчины коварны!
В кокетстве ли дело? И так ли уж была она кокетлива?
Никого не дразнила она, никого, просто душа ее была такой необузданной, такими страстями полна — бедный, бедный Александр Яковлевич, как он справляется с ней?
Какое счастье, что есть театр и можно броситься, как в костер, и всё отдать роли, всё-всё. Она не знала, чем ее так возбудила Адриенна. Может быть, она родилась на самом деле не здесь, а в те великие времена Франции восемнадцатого века, времена необыкновенных притворств, где все прятались за пудрой, за фижмами, мушками, париками, где все вели себя галантно только на людях, когда другие смотрят, а когда исчезают, и ты остаешься с ним одним, о, что тогда, что тогда…
И она писала в дневнике о Церетелли, играющем ее возлюбленного, Морица Саксонского. Так или почти так: