Раиса Беньяш - Пелагея Стрепетова
Мужа, который пытался ее образумить, она спокойно назвала доносчиком. В его ничтожности она увидела наконец причину зла своей жизни.
Теперь она уже не могла отступить. Понимание и сила протеста прибавили ей мужества. Отдавая отчет в том, что ждет ее впереди, глядя на свекра расширенными от ужаса глазами, она отказывалась подписать бумагу. И даже перо, протянутое Пере-валовым, она отбрасывала резким движением, словно уже одно прикосновение к этому орудию мести загрязняло ее, делало соучастницей.
Тихо и непреклонно заявляла она:
— Клянусь богом, я никогда не подпишу эту гнусную и бессовестную ложь.
И повторяла свои слова раздельно, весомо, как присягу.
Нагромождая несправедливости, драматург хотел показать сломленную волю Аннеты. Актриса вступала в единоборство с автором.
Тюремный режим, установленный свекром в наказание за своеволие, Аннета Стрепетовой переносила сжав зубы. Чем более страшные испытания придумывал Перевалов, тем отчаяннее сопротивлялась Аннета. Монолог протеста в четвертом акте актриса выплескивала на одном непрекращающемся дыхании, на нарастающем изнутри порыве. Слова неслись, как будто сию минуту должна была оборваться жизнь, а умереть, не сказав всего, что открылось, было нельзя, невозможно.
Звериной правде Переваловых Аннета Стрепетовой бросала наперерез другую, неведомую им правду человечности. А с ней и презрение к людям, чья власть держится на насилии и обмане.
— Теперь все кончено между нами… Я не дочь вам, я не жена вашего сына, я убегу из вашего дома…
Решение вырывалось как приговор. Негодование хлестало обвиняющими словами.
И только швырнув в лицо палачам правду, Аннета уступала подстерегавшей ее слабости. Силы, истраченные на резкую вспышку протеста, иссякли. Будущее безумие уже надвигалось на мозг, раздавленный непосильной борьбой.
Последние слова роли Стрепетова произносила тусклым, по-лубредовым шепотом. Детски нетронутый ум изнемог под тяжестью жизненного прозрения. Еще секунду назад был живой, страдающий человек, пытавшийся воевать с миром лжи и нелепой жестокости. Сейчас на сцене стояло существо, отделенное гибельной чертой от жизни. Волю, которую не удалось сломить грубыми истязаниями, победил непосильный подвиг.
В зрительный зал смотрели недвижные глаза сумасшедшей. Ровным стеклянным голосом она снова и снова твердила одну и ту же фразу:
— Маменька, что вы со мной сделали?..
И в бесплотном, уже неживом голосе слышалось прямое обвинение миру, где можно за дверьми приличного дома уничтожить человека. И никто за него не вступится. Никто не предотвратит непоправимое нравственное убийство.
«Если вы еще не видели госпожу Стрепетову, — идите и смотрите. Я не знаю, бывала ли когда-нибудь наша сцена счастливее, чем стала теперь, с приездом этой в полном смысле артистки-художницы…» Так писала «Камско-Волжская газета» после первого выступления Стрепетовой в Казани. Признанный центр русской театральной провинции объявил Стрепетову великой актрисой. Ее имя сразу выдвинулось за границы обычных театральных оценок.
Она не украсила труппу Медведева и не вошла в нее составной частью. Ее появление взорвало мирный пейзаж театральной жизни. Стрепетова внесла в него беспокойство, мятежность, страстный призыв к общественным переменам.
В Казани к этому не привыкли.
Театр в городе очень любили. Им даже по праву гордились.
«Театр был каменный, уютный, светлый, вместительный. Освещался он керосином. На занавесе был изображен памятник Державину с видом Казани со стороны Волги, а в окружении летали амуры в соблазнительных позах — одним словом, чтобы зрителям было и поучительно, и приятно. Начальство к театру относилось со вниманием и даже предупредительно. Начальник губернии, Николай Яковлевич Скарятин, был большой театрал, а за ним и предводитель дворянства, и городской голова, и полицмейстер, и ректор университета, милейший Николай Александрович Кремлев, — все они были постоянными посетителями театра и кулис… Медведев любил, чтобы театралы бывали за кулисами, для чего было устроено особое фойе за сценой, где и сходились артисты и их поклонники.
— Во-первых, вы услышите компетентное суждение людей образованных и со вкусом, — говорил Медведев актерам, — а во-вторых, привыкнете держать себя просто с людьми и не нашего круга, позаимствуете хороший тон и просто отдохнете от сальных анекдотов и однообразия кулис».
Очевидно, не эти посетители кулис, представители «высшего» круга, так естественно вписанные в идиллическую картину театрального быта, воссозданную современником Стрепетовой актером Давыдовым, определяли сокрушительный успех актрисы. Кроме начальства, постоянного посетителя кулис, в Казани, университетском городе, было много интеллигенции и учащейся молодежи. Для них «амуры в соблазнительных позах» не были ни «поучительны», ни «приятны». Они восставали против засилья оперетты и фарсов, излюбленных богатыми завсегдатаями кресел. Балансировать между той и другой публикой антрепризе было совсем нелегко.
Осенью того года, когда в Казань приехала Стрепетова, фельетонист «Казанского биржевого листка» высмеивал зрителей, ради которых Медведев терпел опереточные представления «с разными приправами, действующими сильнейшим образом на наших старичков и вызывающими у них неподдельный восторг».
В несколько более скромных выражениях позволяла себе критиковать театр и ведущая «Камско-Волжская газета». Ее рецензент прозрачно намекал на то, что вкусы богатой публики слишком явно дают себя знать в художественной политике театра и отнюдь не служат ее украшению.
Правда, уже через несколько дней газета печатает полемическую статью другого автора. Анонимный противник уверенно и развязно доказывает, что именно оперетка является «камертоном современного вкуса и жизни». Но недаром пламенный защитник развлекательного репертуара стесняется назвать свое имя. Видимо, и он, и его сторонники понимают, что признание оперетки «камертоном современной жизни» не делает им чести.
И что существует иной камертон современности, и более звучный, и более достойный.
Были в Казани зрители, которые не искали в искусстве успокоительной приятности. Эти зрители жили в тревожном предчувствии перемен и чутко прислушивались к общественному пульсу своего времени.
А пульс был неровным, судорожным, настораживающим.
Уже с апреля 1866 года, после выстрела Каракозова, неудачно покушавшегося на жизнь Александра II, реакция перешла в наступление. Скрытая какое-то время под маской либерализма, она открыто ринулась на борьбу с вольнодумством.
Вольнодумство мерещилось всюду: в городе и в деревне; в закрытых учебных заведениях и в армии; в частных газетах и в государственных департаментах; и больше всего, как обычно, оно чудилось в искусстве и в литературе.
Самодержавие отказалось от застенчивого прикрытия охранительных тенденций. Временная игра в свободу была прервана резко и откровенно. Действия правительства словно стремились доказать, что никакие общественные реформы не могут изменить коренные отношения общества, установленные в Российском государстве.
Через три года после опрометчивого выстрела в Летнем саду А. В. Никитенко, отнюдь не склонный к чрезмерному свободолюбию, отмечает в своем дневнике: «…Одной рукою мы производим или стараемся произвести улучшения, а другою их подрываем: одною даем, а другою отнимаем. Мы установляем новые порядки и тотчас же спешим сделать их недействительными… Нам хотелось бы нового в частностях, с тем чтобы все главное осталось по-старому».
А так как насильственное возвращение к старому рождает протест, так как неминуемая жажда обновления жизни вызывает брожение в умах, хозяева положения торопятся принять свои меры. Политика ограничительной свободы человека сменяется жестким ограничением всех человеческих прав. Делается это с топорной прямолинейностью и угодливой старательностью.
В 1870 году тот же Никитенко фиксирует в своем дневнике, что шеф жандармов Шувалов «работает неутомимо. Он беспрерывно высылает то того, то другого в отдаленные губернии, забирает людей и сажает их в кутузку — все это секретно. Все в страхе: шпионов несть числа… Сочиняются заговоры по всем правилам полицейского искусства или ничтожным обстоятельствам придаются размеры и характер заговоров».
Как всегда, чтобы отвлечь народ от истинных бедствий страны, вызываются к жизни самые темные человеческие инстинкты, и нехитрые дипломаты пускают их по ложному следу.
Впрочем, кое-какие полицейские мероприятия из «совершенно секретных» с воспитательной целью объявляются гласными.
В 1871 году, том самом, когда Пелагея Стрепетова выступает в Казани, полиция назначает первый в России публичный процесс политического характера. Перед судом предстает тайная организация, называемая «Народная расправа». Фактически суду подлежит свобода воли и мысли.