Павел Руднев - Театральные взгляды Василия Розанова
Дети максимально предрасположены к самому серьезному осмыслению нравственных законов, выработанных человечеством, они постоянно испытывают потребность в установлении и проверке их на собственном опыте. Именно поэтому театр оказывает на них важнейшее воспитательное влияние: «Каждый, кто знает, какие сложные игры дети уже 6–7 лет устраивают со своими куклами и их домашнею обстановкою, как они водят куклу к куклам в гости, какие говорят при этом длинные монологи, а иногда и диалоги, — тот согласится, что театр едва ли не принадлежит к „idée inne“ человечества, „врожденным идеям“ (инстинктивным) его, и что, может быть, дети-то и суть самые естественные и самые даровитые сочинители»{115}.
Эта мысль почерпнута из статьи «О нарядности и нарядных днях календаря» (1903), помещенной в сборнике «Около церковных стен», который охватывает круг сугубо религиозных вопросов. Розанов здесь подчеркивает, что театр входит в систему именно религиозных инстинктов, религиозных врожденных идей человечества. Влияние театра на детскую душу сродни церковному мистериальному воздействию. Основная часть статьи направлена к той мысли, что, изымая нарядность, праздничность из церковного и околоцерковного ритуала (а стало быть, и театральность — из ритуала), священники разрушают эти врожденные инстинкты, уничтожая по-хорошему инфантильную непосредственность восприятия, доступность в принятии нравственных законов. Театр, таким образом, становится лучшим и едва ли не единственным способом восстановить первоначальную свежесть эмоциональной жизни человека, натуральность взгляда на мир, так как «христианство даже забыло, что есть детская душа, особый детский мир, детский язык и проч. Просто оно не вспомнило, запамятовало, что есть семья, в ней рождаются дети, что дети эти растут и что родителям надо их как-нибудь взрастить»{116}. Этот разговор Розанов еще продолжит в серии статей о церковной цензуре.
Розанов наблюдает за тем, как его дети-подростки воспринимают искусство: «Дети мои так и заливаются Толстым. Сколько разговоров: как погиб Петя (прострелили голову французы); как Берг заботился во время отступления купить комодик жене с особенными ящичками; как Наташу одевали на 1-й бал. Попадаются смешные замечания: напр., мой Василий[9] (V кл. Тенишевского), что Пьер похож на него, а Шура[10] похожа на Элен Безухову (ничего подобного) и прочее <…> сколько жизни, воображения, сердца около Толстого»{117}. Подражание героям, перевоплощение в них — вот «врожденная идея» театра, хранящаяся в детских душах. И задача театра — научить подражать именно в хороших поступках, грамотно разбираться в добре и зле. Нравственная задача театра не менее таинственна, чем художественная: «В детской комнате, как я наблюдал у себя дома, собственно, громоздится целая мифология и познание „древних религий“ <…> Полусказка, полу-„страх Божий“. Театр и инстинкт театра, — по крайней мере в нагие время, убийственно-прозаическое и скучное — есть великий талант временами возвращаться к детству и творить все, что творят дети, т. е. выдумывать, сочинять и верить сочиняемому как действительному»{118}.
Глава 2
АЙСЕДОРА ДУНКАН, ДЖОВАННИ ДИ ГРАССО, СИАМСКИЙ БАЛЕТ И «РЕЛИГИЯ СОЛНЦА»
По мнению Розанова, идеальный театр способен возвратить зрителя к «доброй старине», к легендарному периоду человеческой истории, к дохристианским корням, к моменту зарождения религиозного сознания. Явления современного Розанову театра, которые пытались на деле возвратиться к основам цивилизации, к языческому «утру человечества», не могли уйти от внимания Розанова. Эллинские пляски Дункан, древнейшие буддийские танцы из Сиама, «природная» сицилианская стихия ди Грассо и античная драматургия на сцене Александринского театра — эпоха модерна, выдвинувшая искусства, альтернативные христианским, давала Розанову почву для собственных эстетических концепций.
Здесь следует отступить от театроведческих размышлений и прежде разобраться в предложенной Розановым теории взаимосвязей язычества и христианства. С момента написания ранней работы, принесшей ему первую публичную славу, «Место христианства в истории» (1890) Розанова увлекает тема сонного, «венозного» христианства, в которое равномерно и «контрабандою» вливаются семитическая и эллинская «артериальные крови». Дряхлая христианская цивилизация, по мысли Розанова, только и живет этими «вливаниями», иначе бы распалась, обесплодилась, сникла. Религиозная основа древнейшего Востока (Египет, Вавилон, зороастризм) — поклонение Солнцу как детородительному божеству: «Солнце загорелось раньше христианства. И солнце не потухнет, если христианство и кончится <…> Христианство не космологично, „на нем трава не растет“. И скот от него не множится, не плодится <…>Помолимся Солнцу: оно больше может. Оно кормит не 5000 [11], а тьмы тем народа <…> Христос не посадил дерева, не вырастил из себя травки; и вообще он „без зерна мира“, без — ядер, без — икры; не травянист, не животен; в сущности — не бытие, а почти призрак и тень» {119}.Христианство перед древними солярными религиями — призрак, потерявший взаимосвязь с Космосом.
Во многом интерес Розанова к язычеству — отчаянное бегство от «испортившегося» христианства, нежели подлинная страсть. Поступок Зинаиды Гиппиус, распространявшей слухи о том, что перед смертью Розанов исповедовался Осирису, был не самым разумным в ее литературном поведении. Также было бы неправомерно не усмотреть в язычестве Розанова и элементы руссоизма, и бегство от позитивизма. В «Опавших листьях» Розанов повествует о своем необычайном детском увлечении: «Мое любимое занятие от 6-ти до 8-ми лет было следующее: подойдя к догорающей лежанке, т. е. когда ½ дров — уже уголь и она вся пылает, раскалена и красна, — я, вытащив из-за пояса рубашонку <…> устраивал парус. Именно — поддерживая зубами верхний край, я пальцами рук крепко держал нижние углы паруса и закрывал, почти вплотную, отверстие печки. Немедленно красивой дугой она втягивалась туда. Как сейчас вижу ее: раскалена, и когда я отодвигался, и парус, падая, касался груди и живота, — он жег кожу. Степень раскаленности и красота дуги меня и привлекали <…> И любил я всегда это делать, когда в комнате один бывал, в какой-то созерцательности»{120}. В «Сахарне» Розанов продолжает: «Я бы никогда не отошел от печки. И плакал, когда меня отводили»{121}. Подверженный с детства столь «мифологическому» увлечению, закаленный, подобно Ахиллу, огнем, Розанов с радостью воспевает «солнечность», «природность» человека, могущество солярного космоса.
В своей молитве к источнику жизни и плодородия Розанов истеричен как Савонарола. Объявляя первой молитвой человечества эту «Солнышко, помоги! Солнышко, исцели!! <…> Солнышко всегда радуется, когда люди молятся»{122}, он словно бы умоляет Солнце не останавливать жизнь на земле, не наказывать человечество явлением лунного Апокалипсиса (цитата из книги 1916–1917 годов «Из восточных мотивов»). Деторождение, смена поколений — процессы, находящиеся во власти Космоса и совершенно не во власти христианства как европейской политической идеологии. Розанов отрицает христианство, прежде всего, как государственную политику Европы и России. Общество, цель которого, по меньшей мере, сохранить себя как общность и иметь продолжение в веках, не имеет права базироваться на христианской догме, не имеющей положительного подхода к Полу, только формально поощряющей семью, детей, материнство. Розанов-футуролог обеспокоен предстоящей и, возможно, очень скорой гибелью рода человеческого. Ему кажется, что христианство засушило планету, «обезбрачило» ее. «Только перед концом мира может явиться такой безумный апологет жизни во имя самой жизни»{123}, — проницательно писал о Розанове литератор Александр Закржевский.
Поклонением Солнцу переболели все модернисты, и было бы несправедливо забыть об одной из причин возникновения Мифа о Солнце на рубеже веков. Споры о существовании Атлантиды, в которых участвовал и сам Розанов{124}, — один из источников, даровавших Европе XX века солярную мифологию. С середины 1880-х годов стала утверждаться одна крепкая гипотеза (сегодня это едва ли не факт, принятый наукой), согласно которой доказывалось не только существование Атлантиды как континента, но и колоссальное ее влияние на мировую культуру нашей эпохи. Ученые-археологи заметили повторяющиеся мотивы, пропорции, способы изготовления древнейших архитектурных сооружений, предметов быта и элементы верований Египта, Вавилона, Крита, с одной стороны, и Перу, Мексики, с другой. Объединить культуры двух далеко друг от друга стоящих континентов мог только народ промежуточного острова, — и это была как раз затонувшая после всемирного Потопа Атлантида (миф о Потопе существует в большинстве мифологий мира). Египет и Южная Америка по этой гипотезе считаются колониями или провинциями Атлантиды, куда «миссионерами» с острова были перенесены бледные подобия, муляжи эдемской архитектуры.