Григорий Канович - Самая длинная соломинка
Забелла попытался оттолкнуть банку, капустная похлебка перелилась через край.
— Если не хочешь подохнуть — ешь, — проворчала Вероника, подняла его голову, заглянула в глаза. — Господи, какие у тебя глазищи! Хоть и залиты кровью… Лаура — это кто, твоя баба? Молодой ты еще, только волосы седые. Сделай милость, выпей! А то тебя твоя Лаура любить не будет.
— Послушай, позови своего Лиса, — Забелла ткнул пальцем в потолок, туда, где ворковали голуби, откуда доносился вальс и призывное «гуль-гуль-гуль», похожее па бульканье утопающего.
— Там, наверху, в коляске не Лис, — сказала Вероника. — Это Франциск.
Вероника перетащила Забеллу на какой-то тюфяк, положила его голову себе на колени и краешком платья принялась осторожно вытирать его разбитое лицо.
— Я за тебя молилась, — сказала она.
— Шляпу, — сказал Забелла, — шляпу мне на лоб положи.
Крутя колеса сильными руками, в подвал на коляске вкатил Франциск, остановился поблизости от тюфяка, долго и угрюмо молчал, закурил, зажег еще одну папиросу, бросил ее Забелле.
Папироса дымилась на голой груди чужака, но Забелла даже ухом не повел, только впился в инвалида заплывшими глазами.
— Не хочешь курить? — удивился Франциск.
— Некурящий, — ответил Забелла. — Спасибо за папиросу. Спасибо за капустную похлебку, за жилье и радушие. Я сразу понял, к кому попал.
— К кому же ты попал?
— К своим. Так встречают только свои.
— Теперь везде так встречают, — рассмеялся Франциск.
— Верните мне паспорт, четки, все сорок бусин, пистолет, расческу… Отведите меня к Лису, — сказал Забелла.
— Кто вам дал наш адрес?
— Госпожа Мурская.
— Госпожа Мурская, — повторил Франциск. — А позвольте полюбопытствовать, кто она такая?
— Жена герра Лемке.
— А кто такой герр Лемке?
— Надо помнить своих командиров!
— Та-ак, — протянул Франциск. — Зачем вы к нам пожаловали?
— Это я скажу Лису.
— Можете не успеть…
— Не успею я — успеет другой. Или вы думаете, на свете только одна ушанка и одна шляпа?
— Вы мне нравитесь, — заметил Франциск.
— Вы мне — меньше, — сказал Забелла.
— Вероника! — воскликнул Франциск.
— Я прошу вас немедленно сообщить о моем прибытии Лису, — спокойно сказал Забелла. — Если его устроит здешняя обстановка, — он обвел глазами подвал, — могу с ним встретиться и здесь.
Неслышно подошла Вероника.
— А вы шутник, товарищ Забелла, родившийся в девятнадцатом году в Даугавпилсе. Шутник.
Вероника обхватила руками спинку коляски.
— Вероника вас будет кормить и поить, — бросил Франциск. — Она славная девушка.
Правда, Вероника? Только, ради бога… Не злоупотребляйте ее добротой. Поехали!
И колеса со скрипом покатили.
На самом верху Франциск обернулся и сказал:
— В двадцать семь страшно умирать. Страшно… Это я по себе знаю.
— А вы давно умерли? — спросил Забелла.
— Давно, — ответил Франциск. — В сорок первом.
И укатил.
На другой день к дому, где обитал Франциск, подкатила телега, груженная доверху березовыми дровами. В телегу была запряжена невысокая выносливая лошадь. Прыткий жеребенок тыкался то в вымя матери, то в грядки.
— Что бы мы без тебя, Казимир, делали? Замерзли бы, ей-богу, замерзли бы, — благодарно приговаривал Франциск, глядя, как возница вместе с Вероникой выгружает дрова.
— Ладные дровишки, сухие, — шепелявил Казимир, исподлобья поглядывая на Веронику, будто ожидая, когда та уйдет. И когда выдался момент, тихо сказал Франциску:
— Вчера в Павилосте взяли Бракшу.
Франциск даже привстал в коляске.
— Как было? — спросил он.
— Баба одна узнала в лицо. Случайно.
Франциск отвалился устало. Стал ждать, пока Вероника снова удалится. Сказал:
— Это не случайно. Господь бог пожертвовал одной овцой, чтобы осторожнее стало все стадо. Зачем дурак полез на глаза?
— Люди устали, — сказал Казимир. — Зима близится.
Франциск задумался, произнес:
— Нечем мне обрадовать их. Гость у нас.
Казимир насторожился, вопросительно вскинул брови.
— Пришел один. В шляпе. Остальным — ни слова. Придет день, и я скажу сам. Когда будет, что сказать. А пока — нечего.
Под вечер те двое, что избивали Забеллу, вынули в полу кухни Франциска две доски и спустились через лаз в черное подземелье.
Прихватив ломы и кирки, старую керосиновую лампу, они пробрались по длинному и узкому тоннелю.
Вскоре снизу донеслись глухие удары кирки.
…Антс взвалил на могучие плечи ящик, набитый обломками кирпича и бетона, и через лаз поволок его во двор, где стояла лошадь Казимира, запряженная в телегу.
— Помоги, Казимир, — сказал Антс хозяину.
— Сам выгрузишь, — отрезал Казимир, обвязывая тряпками копыта лошади, чтобы не так гремели. — Может, не там копаете?
— Копаем по карте Лемке, — сплюнул Антс.
— Овса бы моей кобыле, — вздохнул Казимир. — Когда докопаемся, моя гнедая вдоволь овса получит. А то — хлебом белым кормить буду. Ее и жеребенка. Раньше дурнем был, не догадался. А сейчас свое не упущу. Мне две доли полагается.
— Как это две доли? — удивился Антс.
— Я же не один работаю! С кобылой. Так и долить надо по совести. Не обижать лошадь.
Антс снова сплюнул, взвалил пустой ящик на спину и вернулся в подземелье.
— Знаешь, — сообщил он Филиппу, — этот Казимир, гад ползучий, говорит, что кобыле тоже доля полагается.
— Пусть отдает свою долю, — ухмыльнулся Филипп, прислушался к отдаленному гулу бульдозеров и ударил киркой в каменную степу. — Завтра снова субботник по расчистке города… Снесут развалины, разведут здесь какой-нибудь сквер. И будет тогда доля и нам, и ему, и его кобыле.
Антиквар Иероним Мурский склонился над листком картона и старательно выводил на нем тушью каждую букву: «Меняю двухкомнатную квартиру на такую же или большей площади. Предлагать каждый день с десяти до семи вечера. Желательно в кирпичном доме».
Он вспотел, вытер испарину, взял картон, прислонил сто к стеклу большого окна, заваленного книгами, вышел на улицу, перечитал объявление и, умиротворенный, вернулся в лавку.
Коляска катила по Столярной улице, мимо мануфактурного заведения братьев Гольдшмидт, парикмахерской, фотографии Берзиня, мимо надписей «Мин нет». Здесь, где не было мин, молодежь разбивала сквер. Вероника поправила на Забелле шляпу, стряхнула с нее пылинку, глянула на его худую шею и, снова покатив его, сказала:
— День совсем не осенний. Живешь, живешь и вдруг вспоминаешь, что умеешь дышать… И ты дыши, не оглядывайся по сторонам. Четверо суток воздуха свежего не нюхал.
— Отбитыми легкими долго не подышишь… Кто он такой? Который меня отделал, а теперь следит за нами?
— Антс. Трубочист. Он умеет бить. Мастер.
— А второй кто?
— А где ты видишь второго?
— Ну тот, поменьше.
— Филипп. Тоже трубочист. И бабник, каких мало. Три килограмма золота предлагал, чтобы я тайком от Франциска с ним… А почему ты обо мне ничего не спрашиваешь? Кто я такая?
— Одни бьют, другие лечат. Вот и лечи. Тебе приказано гладить меня — гладь. За любовь я всегда платил любовью.
— Не подумай, что на дуру напал! Мне достаточно взять в руки гребень и причесать человека, и я знаю, что у него за голова и что в этой голове.
Вероника достала свой гребень и провела несколько раз по его волосам, оглядываясь на ковыляющего сзади Антса. В руке у него болталось ведро трубочиста, в котором толстой змеей свернулась веревка.
— Волосы у тебя чистые. Ни одной вши, ни одной гниды. Да и весь ты, даже избитый, чистенький такой и пахучий. Откуда ты?
— Давай вернемся в подвал. Я не умею дышать, когда за мной следят трубочисты.
— А почему ты так говоришь? Чудно как-то.
— В семье, пока мать была жива, говорили по-литовски.
— А я не помню своих родителей. Мне кажется, что их и не было никогда…
Она вдруг замолкла и быстро, почти бегом втащив коляску на тротуар, пустилась по развалинам, ища укромное местечко. Забелла затрясся в колясе, намертво вцепился руками в подлокотники и кормушку для голубей.
По Морской улице, миновав Столярную, строем шагали немцы с лопатами в руках.
Вероника испуганно и беспомощно глядела из подворотни на каждого пленного, словно боясь кого-то узнать среди них, и потом, когда колонна прошелестела, она заскулила и срывающимся голосом прошептала:
— Почему они до сих пор живы?..
— Подайте Христа ради погорельцу, калеке убогому копеечку, — причитал одноглазый нищий, ковыляющий по булыжнику, разглядывая каждый дом.
— Жалко, все деньги у меня отобрали, — сказал Забелла. — А то догнали бы его…
— Подайте Христа ради погорельцу, — пел нищий, и пенье его успокаивало Забеллу.