Максим Рыльский - Стихотворения и поэмы
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1Денис с Кузьмою раз (была зима тогда),
По чарке выпивши (частенько выпивали!),
Беседу завели. Стояли холода,
А добрые друзья о лете толковали,
О том, как может жить кукушка без гнезда
И как от черепах рыбешки убегали, —
И утверждал Кузьма, что знает без наук,
В какое время дня обедает паук.
А молчаливый сад в уборе был нарядном.
Деревья в инее сияли за окном,
И поле белое таким казалось ладным,
Плыл розоватый дым над голубым селом.
Мир представлялся мне пособием наглядным,
Он был куда как прост, хоть тайны были в нем,
Хоть удивлялся я Денисовым системам
И формулам Кузьмы — беседе Фабра с Бремом.
Что заставляло их настойчиво вникать
В мир, скрытый для других, в запретные глубины?
Порой едва-едва умевшие читать,
Старались истину найти «простолюдины».
Пытливого ума глубокая печать —
Друзей отметили обильные морщины.
Был каждый знак такой — фантазией прорыт,
Но без фантазии бессилен и Эвклид!
Следя за утками, следя за куликами,
С Денисом мы не раз скользили над водой,
Как тени легкие. И нежными утрами
Денис рассказывал о птице водяной,
И кто из птиц кричит какими голосами,
Какими осенью, какими же весной, —
И раскрывал порой секреты и приметы,
Каких у самого Мензбира даже нету.
Охоту Каленюк забавой называл,
Но ловлю рыбную — занятием отменным,
Священнодействием мой Каленюк считал,
И рыболовом слыл едва ль не вдохновенным.
Весь пруд романовский (он в зелени сверкал)
Ему подвластен был, что было несомненным,
Как Листу инструмент, пилоту — синева,
Шевченку нашему — родные нам слова.
Я с рыбной ловли плыл вечернею порою.
Закатный луч в пруде огни свои гасил,
Далекий горизонт едва мерцал зарею,
Спускались сумерки. Закат неясен был.
Смотрю — в челне Денис. Приветствием со мною
Он перекинулся. Замолк, а я спросил:
«Вы что же дремлете? Ответ держите честно!»
— «Крапивку нюхаю, — и пахнет же чудесно!»
Любил он запахи — и всяческой травы
Натаскивал в курень, в шалашик свой прибрежный,
Где отдыхал порой, где б отдыхали вы,
С большой охотою отдавшись лени нежной;
Там часто «Всадника» читал «без головы»
Денис Исакович, но, рыболов прилежный,
В моря далекие всем сердцем был влюблен:
«Пиратами морей» зачитывался он.
Душа Денисова и книги признавала,
О приключениях любил читать рыбак.
Признаться, знаю я писателей немало, —
Всё на устах у них Гомер, Шекспир, Бальзак,
А под подушкою покоится, бывало,
Рассказ о сыщиках, роман о сотнях драк:
Вития без ума от Ната Пинкертона,
А в лучшем случае — Дюма его икона.
Уже не говорю, что был Денис певцом,
Что в пенье затмевал он самого Богдана.
Позднее я узнал еще и о другом:
Он сердцем обладал отнюдь не истукана.
Везде ходил рассказ почтительный о нем,
Что он у самого учился Дон-Жуана,
Что пальцы не клади ему — Денису — в рот
И что доставил он кое-кому хлопот.
Прошу прощения, блюстители морали:
Признаться, я порой и сам нетверд был в ней,
Но к пуританству всё ж склоняюсь в идеале,
Хоть, может, седине обязан лишь своей
Тем, что несу теперь суровые скрижали
Безумной юности, ослепшей от страстей…
А впрочем, я боюсь — друзья воскликнут хором:
«Ишь завернул куда! Нет, ты не censor morum!» [139]
Ну, словом, обладал наш добрый Каленюк,
Денис Исакович, горячим, пылким нравом.
Он — чести рыцарской подчас наивный друг —
Любил поговорить и спорщиком был бравым,
Любил, чего таить, и рюмок дружный звук
(По малой пропустить считал он делом правым),
И ложки вырезал, искусством тем хвалясь, —
Лентяем не был он, но жил не торопясь.
Зимою у окна, в убогой сидя хатке,
Фруктовым саженцем он похвалялся мне
В саду малюсеньком, чей вечно не в порядке
Был низенький плетень, а в хатке на окне
Грустили фуксии и кактус (он не в кадке,
В горшочке изнывал и смирен был вполне).
Он здесь присутствовал — всей роскоши замена,—
Как славный баобаб добряги Тартарена!
Любил дарить Денис, — всё раздарить он мог.
С уловом неплохим идет с пруда, бывало,
Зацепит встречного, найдя любой предлог,
Беседу заведет со старым или малым,
Придумает дела. Минут пройдет пяток,
Он о делах забыл. Улыбка заиграла.
«Примите, — говорит, — подарок рыбака;
Рыбешка мелкая!» А линь-то — с боровка!
Не составлял Денис меж прочих исключенья,
Ведь щедрость — бедняков главнейшая черта.
Никто не подвергал его рассказ сомненью.
Рыбак рассказывал, как в юные года
Он окунька поймал. Не рыба — загляденье!
За годом год бежал, едва ли не в кита
Та рыбка выросла, приняв размеры чуда,—
К дням юности моей она достигла пуда.
Лихих охотников и ловких рыбаков,
Прошу меня простить, зовут у нас вралями.
Но я поэтами их называть готов,
Воспламененными своими же словами,
В которых дивный мир прекрасней всех миров.
Ну, чем бы жил Денис, бедняк меж бедняками,
Когда бы не седлал крылатого коня,
Из ночи день творя и чудище из пня?
Но представляю вам мечтателя другого:
Пред вами музыкант — сапожник Родион
Васильевич Очкур. Печально, бестолково
Свисает ус один, второй же, чтобы тон
Геройский задавать, подкручен вверх сурово…
Тихонько выгребешь на голубой затон —
И вдруг из камышей на водяной дороге
Редько покажется индейцем на пироге.
Каскетка с пуговкой (таких уж больше нет),
Другого картуза на нем не помнят люди.
Кивнул он, как велит рыбацкий этикет,
И по-сибирски вдруг воскликнул: «Клёв на уды!»
Откуда это всё?.. Бродяга и поэт,
Он путешествовал, ни хорошо ни худо,
Золотоносные объездив берега, —
Четыре года с ним была дружна тайга.
Начнет рассказывать, рассказ течет богатый
Про уток северных, гусей да лебедей,
О том, что как-то раз подстреленный сохатый
Его едва не смял, про рыб и про людей…
Очкур хвалил Сибирь, а всё ж родная хата
Влекла его в тот край, который всех милей.
Вернулся он домой, соседям объясняя:
«Сибирь-то хороша, да там мошка́ лихая!»
Возможно, мошкара была тому виной,
Что Родион с тайгой счастливой распрощался,—
Но вскрыл его письмо наш писарь волостной
И собутыльникам «под мухой» похвалялся,
Что знает хорошо, чем дышит наш герой,
Что будто бы в письме любить он вечно клялся:
Влюблен был Родион Васильевич Очкур…
И писарь волостной хихикал: «Ишь, амур!»
Я допустить могу подобную причину,
Хоть шутки писаря не слишком уж смешны, —
Что кошечкою звал дебелую Мокрину
Охотник в том письме из дальней стороны…
Но, думаю, его влекло на Украину:
Она его звала всем звоном той струны,
Какая замолчать лишь вместе с сердцем может
И нежность к родине в разлуке с нею множит.
Ты там, на западе, страна моя, видна,
Где пурпур и янтарь горят в огне заката.
Душа летит туда, печалями полна,
Туда, где гор кайма, как тени, синевата;
Там свет мой, цвет мой, там всех юных лет весна.
И с солнцем я иду к печальной двери брата:
Прозрачный, ясный луч твоих коснулся ног,
Иду, и предо мной в крови родной порог…
Вернувшись, Родион и ветхого порога
От хаты не нашел, но не грустил, и вот —
Из глины с камышом, тесна, темна, убога.
Но хижина его на холмике встает.
К знакомому пруду его влекла дорога,
Пруд заменял ему поля и огород, —
Удил легально он, сказать же между нами:
Он также промышлял запретными сетями.
Хозяином пруда был господин Рудой —
Начальник доблестный сыскного отделенья.
Чтоб малость округлить доход служебный свой,
Он кражи сочинял и сам в одно мгновенье
(У нас в Романовке ходил слушок такой)
Сейчас же раскрывал свои же преступленья.
За эти фокусы лишен он места был,
Но место лучшее тотчас же подцепил…
Поросший камышом на радость нам, мальчишкам,
Являя в добрый день всех изобилий рог,
Хотя Рудого пруд был щедр, и даже слишком,
Но прокормиться всё ж Васильевич не мог
Одною удочкой, одним своим ружьишком,
И приходилось жать у пана за снопок
Пшеницу желтую и восковое жито, —
А жал он мастерски, а жал он знаменито…
Работа тяжкая, мученье и отрада —
Страда. Без тени день. И целый мир молчит.
Одних кузнечиков сухая канонада
В горячей тишине, в безмолвии трещит.
Зерно уже течет, и жать проворней надо.
Сгибайся без конца! Жара! Спина болит!
Лишь самый малый миг передохнуть случится,
Коль Ганка старая попотчует водицей.
Но и трудясь, шутил веселый Родион.
Идя с серпом вперед, работать продолжая,
Расскажет что-нибудь — диковинней, чем сон,
В искусстве вымысла соперников не зная.
А смотришь, к вечеру корона из корон
Уж на второй копе сверкает золотая,
А Родион поет, хоть голос хриплым стал.
Нажал он две копы, да заработок мал[140].
Но жито кончится, пшеница отойдет,
На просяных полях пиры начнутся уток.
Сегодня желтый лист то там, то здесь сверкнет, —
И всюду желтизна через десяток суток.
Девичьи голоса всё ласковей. Как мед —
Дни сытой осени. А там и первопуток
Расстелет рушники белее серебра,
А там и свадебки уже играть пора.
Скрипицу пыльную тогда с гвоздя снимает
Любитель музыки — усатый Родион,
И канифолью он смычок свой натирает,
И добрый слух его — ему же камертон.
Настраивает он, колки он закрепляет:
Его сердечный друг — разгневанный тромбон
Однажды в ярости разбил и гриф и деку,
Едва не превратив и скрипача в калеку.
А грянет Родион — все ноги ходуном:
Различных «казачков» (а «казачков» немало!)
Убогоньким своим, но мастерским смычком
Умел он извлекать из своего «играла».
Водилося одно за нашим скрипачом:
Сыграл — не повторит и не начнет сначала,—
Ударит новое. Готов поклясться я:
Он даже игрывал и «польку-соловья!»
«Троистой» музыки я не застал. Обычно
При мне уже гремел на свадьбах у крестьян
Оркестрик смешанный, но слаженный отлично:
Кларнетец да «труба», тромбон да барабан…
Под крики пьяные они гремели зычно,
И скрипка, так сказать, вела лишь задний план.
Но было в скрипочке задорное такое,
Что всей «капелии» считалося душою.
А этот Родион — последний мужичок,
Обруганный не раз, не раз жестоко битый,
Был первым в дни торжеств: рванет его смычок —
Танцуют Ганны все и пляшут все Улиты.
Усатой головой стрельнув куда-то вбок,
Он пустит перелив особо знаменитый,
И все сбегаются оттоле и отсель —
Послушать музыку и глянуть на кадрель.
Однажды в летний день (ну, разве не приятно
Осеннею порой иные вспомнить дни!)
От солнечных лучей в листве скользили пятна,
А за деревьями густыми, в их тени,
Был слышен тенорок, играла скрипка внятно.
«Ну, вот — два сатаны! Господь меня храни!—
Так с нами в разговор вступала деликатно
Ярина-тетенька. — Обедня, а они
Козу свою водить!» Подобное сужденье
Не строгим было, нет, но полным снисхожденья.
Припоминать теперь, ей-богу, не берусь —
Куда, откуда шли Денис мой с Родионом,
Но всё в ушах стоит: «Ой, лихо, не Петрусь!»
А дальше завели такое — с перезвоном,
Такое грянули на всю честную Русь,
Что показалось вмиг соленым-пресоленым
Ярине-тетеньке, а ухарский напев
Перцовкой лился к ней, за лесом прозвенев.
Ах, чудаки мои, столь сердцу дорогие!
Вы — как огни вдали, в тумане зажжены…
А дальше слышу я стенания глухие,
Рев императорской бессмысленной войны,
Я вижу тех, кто пал за новую Россию
При первых проблесках идущей к нам весны,
И солнце вольности, что выплыло багрово…
Хватило б только слов, — о нем скажу я слово.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ