Ольга Берггольц - Ольга. Запретный дневник
БАБЬЕ ЛЕТО
Есть время природы особого света,
неяркого солнца, нежнейшего зноя.
Оно называется
бабье лето
и в прелести спорит с самою весною.
Уже на лицо осторожно садится
летучая, легкая паутина…
Как звонко поют запоздалые птицы!
Как пышно и грозно пылают куртины!
Давно отгремели могучие ливни,
всё отдано тихой и темною нивой…
Всё чаще от взгляда бываю счастливой,
всё реже и горше бываю ревнивой.
О мудрость щедрейшего бабьего лета,
с отрадой тебя принимаю… И все же,
любовь моя, где ты, аукнемся, где ты?
А рощи безмолвны, а звезды всё строже…
Вот видишь — проходит пора звездопада,
и, кажется, время навек разлучаться…
…А я лишь теперь понимаю, как надо
любить, и жалеть, и прощать, и прощаться…
ЕВГЕНИЮ ЛЬВОВИЧУ ШВАРЦУ
Не только в день этот праздничный —
в будни не позабуду:
живет между нами сказочник,
обыкновенное Чудо.
И сказочна его доля,
и вовсе не шестьдесят
лет ему — много более!
Века-то летят, летят…
Он ведь из мира древнейшего,
из недр человеческих грез
свое волшебство вернейшее,
слово свое нежнейшее
к нашим сердцам пронес.
К нашим сердцам, закованным
в лед (тяжелей брони!),
честным путем, рискованным
дошел,
растопил,
приник.
Но в самые темные годы
от сказочника-поэта
мы столько вдохнули свободы,
столько видали света.
Поэзия — не стареется.
Сказка — не «отстает».
Сердце о сказку греется,
тайной ее живет.
Есть множество лживых сказок —
нам ли не знать про это!
Но не лгала ни разу
мудрая сказка поэта.
Ни словом, ни помышлением
она не лгала, суровая.
Спокойно готова к гонениям,
к народной славе готовая.
Мы день твой с отрадой празднуем,
нам день твой и труд — ответ,
что к людям любовь — это правда.
А меры для правды нет.
Простите бедность этих строк,
но чем я суть их приукрашу?
Я так горжусь, что дал мне Бог
поэзию и дружбу Вашу.
Неотторжимый клин души,
часть неплененного сознанья,
чистейший воздух тех вершин,
где стало творчеством — страданье —
вот надо мною Ваша власть,
мне все желаннее с годами…
На что бы совесть оперлась,
когда б Вас не было меж нами?!
"Рассыпали набор…"
Рассыпали набор —
тягчайших дней,
Светлейших, пламенных —
Его не понимаю.
Рассыпали набор — всей книжки,
всей моей…
О, Господи, к Тебе в тоске, взываю…
Разобрали набор…
ПЕРЕД РАЗЛУКОЙ
…Пусть падают листки календаря,
пусть будет долог жизненный твой путь.
Но день двадцать шестого октября,
но первый снег его — забудь.
Совсем забудь.
Как не было… Тот мокрый, вьюжный снег,
застывшее движенье городское —
и до смерти счастливый человек,
под артогнем бредущий человек
в жилье чужое, но еще людское.
Как буйствовала в подворотне мгла,
голодная, в багровых вспышках вьюга!
Как я боялась в доме — как ждала
войной-судьбою суженого друга.
О, первый грозный, нищий наш ночлег,
горсть чечевицы, посвист канонады
и первый сон вдвоем…
Забудь о нем навек.
Совсем забудь. Как не было. Так надо.
Я всё оставляю тебе при уходе:
всё лучшее
в каждом промчавшемся годе.
Всю нежность былую,
всю верность былую
и краешек счастья, как знамя, целую:
военному, грозному —
вновь присягаю,
с колена поднявшись, из рук отпускаю.
Уже не узнаем — ни ты и ни я —
такого же счастья, владевшего нами.
Но верю, что лучшая песня моя навек
сбережет отслужившее знамя…
…Я ласточку тоже тебе оставляю
из первой, бесстрашно вернувшейся стаи —
блокадную нашу, под бедственной крышей.
В свой час одинокий
ее ты услышишь…
А я забираю с собою все слезы,
все наши утраты,
удары,
угрозы,
все наши смятенья,
все наши дерзанья,
нелегкое наше большое мужанье,
не спетый над дочкой
напев колыбельный,
задуманный ночью военной, метельной,
неспетый напев — ты его не услышишь,
он только со мною — ни громче, ни тише…
Прощай же, мой щедрый! Я крепко любила.
Ты будешь богаче — я так поделила.
"Но я всё время помню про одну…"
Но я всё время помню про одну,
про первую блокадную весну.
……………………………………
А сколько ржавых коек и кроватей
на улицах столпилось в эти дни!
Вокруг развалин горбились они,
бессмысленно пытаясь прикрывать их.
Костлявый их, угрюмый хоровод
кружил везде, где рыли огород…
И просто так толпились тут и там
на набережной —
черные, нагие,
как будто б отдыхала по ночам
на них сама врагиня Дистрофия.
Идешь, считаешь, и — не сосчитать…
Не спать на них хозяевам, не спать!
Железным пухом ложе им стеля,
покоит их державная земля.
……………………………
Я столько раз сердца терзала ваши
неумолимым перечнем утрат.
Я говорила вслух о самом страшном,
о чем и шепотом не говорят.
Но Ленинград,
отец мой,
дом и путь,
всё в новые пространства посылая,
ты говоришь мне:
«Только не забудь!»
И вот — ты видишь:
я не забываю.
"Вновь тебя увидала во сне я…"
Вновь тебя увидала во сне я.
Не просила я этого сна…
Мне довольно того,
что имею.
Этот город, стихи и война.
Не смущай же меня,
не забытый,
не достойный моей строки,
не оплаканный,
не убитый,
не подавший в беде руки.
ИЗ ЦИКЛА «АННЕ АХМАТОВОЙ»
…Она дарить любила.
Всем. И — разное.
Надбитые флаконы и картинки
и жизнь свою, надменную, прекрасную,
до самой той, горючей той кровинки.
Всю — без запинки.
Всю — без заминки.
…Что же мне подарила она?
Свою нерекламную твердость.
Окаяннейшую свою,
молчаливую гордость.
Волю — не обижаться на тех,
кто желает обидеть.
Волю — видеть до рези в глазах,
и все-таки видеть.
Волю — тихо, своею рукой задушить
подступившее к сердцу отчаянье,
Волю — к чистому, звонкому слову.
И грозную волю — к молчанию.
У Фонтанного дома, у Фонтанного дома,
у подъездов, глухо запахнутых,
у резных чугунных ворот
гражданка Анна Андреевна Ахматова,
поэт Анна Ахматова
на дежурство ночью встает.
На левом бедре ее
тяжелеет, обвиснув, противогаз,
а по правую руку, как всегда, налегке,
в покрывале одном,
приоткинутом
над сиянием глаз,
гостья милая — Муза
с легкою дудочкою в руке.
А напротив, через Фонтанку, —
немые сплошные дома,
окна в белых крестах. А за ними ни искры,
ни зги.
И мерцает на стеклах
жемчужно-прозрачная тьма.
И на подступах ближних отброшены
снова враги.
О, кого ты, кого, супостат, захотел
превозмочь?
Или Анну Ахматову,
вставшую у Фонтанного дома,
от Армии невдалеке?
Или стражу ее, ленинградскую эту бессмертную
белую ночь?
Или Музу ее со смертельным оружьем,
с легкой дудочкой
в легкой руке?
"О, как меня завалило жгучим пеплом эпохи!.."