Марина Саввиных - «ДЕНЬ и НОЧЬ» Литературный журнал для семейного чтения N 11–12 2007г.
Вот эту-то отцовскую кепку и надевал Андрей раз по случаю. Был такой с ним случай на последнем курсе. Рядом с домом и тогда строилось-перестраивалось, сосед во дворе встретил, домовитый приблатнённый Витёк: «Андрюх! давай вечерком пару досок ко мне на гараж утянем».
Андрей никогда не воровал. Стеснялся. Но и Витьку отказать — не поймут.
Как стемнело, надел мамину куртку, натянул до носика отцовский кепарь, снял и оставил очки: «Ма, закрой!» Мама вышла к двери и всплеснула руками: «Отец, отец, наш Андрюша воровать пошёл!..»
Они тянули длинные хлысты, и метров триста бежал за ними сторож и канючил: «Парни, ну не надо, парни!» — не решаясь приблизиться.
Андрей рассказал Витьку про дедукцию мамы. «Это сильно. У меня седеют ноги…»[1] — уважительно оценил подельник, разливая по булькам, не глядя.
Модный McGregor неожиданно обнаружился в прихожей за створкой трельяжа — с вечера положила Наташа. Рядом перчатки и шарф.
Андрей Андреевич щелкнул кнопкой козырька, осторожно понюхал блестящее мехом нутро. Пахнуло слабо кожей и запахом его туалетной воды.
Стало светать. Зашоркал по асфальту дворник, заурчали машины, прогревая двигатели. Просвистела ранняя электричка.
«Выйду, пройдусь по первому снегу. Наташу подожду-провожу. Вернусь, попробую поспать и поработаю. На улице не курить. Что мне ещё нужно… Чтобы хотелось домой. Чтобы всегда глядела на меня, тихо светясь. Чтобы покупались галстуки и даже кепки. Чтобы ласково ругали за не положенную на блюдечко ложку и говорили: переоденься, не сиди у компьютера в чем пришёл. Сложилась мозаика. Хватит, наметался внутри себя. Остальное — мимо».
Андрей Андреевич надвинул на глаза кепку. И вышел.
Контрабас Писецкого
Писецкий шел по городу с розовым пластмассовым ведром в охапку. Рядом возвышался Шурик. Он радостно рассматривал утренние проявления жизни и шумно тянул в себя пиво из литрового пластика.
Два часа назад Писецкого разбудил телефон. «Мама?» — испугался Писецкий. К счастью, это одноклассник Шура звонил из вытрезвителя. И просил обменять его свободу на энное количество дензнаков.
Писецкий собрался, вытащил из-за Германа Гёссе пачку сторублёвых банковских билетов. Билеты были дороги Писецкому изображением Большого театра, в котором он никогда не был. Пачка, увы, давно преступно таяла. Писецкий вздохнул и сунул её в карман дублёнки.
На святое дело отправился — друга из узилища выручать.
А в вытрезвителе так тепло и запашисто — это сваленные за перегородку бичи отогрелись и завоняли.
Старшина выписывает квиток. В конце коридора Шурик в семейных трусах изображает пляску влюблённого страуса.
— А у вас и женщины есть? — интересуется Писецкий.
— Есть одна. Сейчас вторую привезут, из бара. Да вы на улице, на улице подождите.
Из подъехавшего УАЗика сержанты с автоматами выводят маленькую, смешно подпрыгивающую девушку и волокут по лестнице.
«А ты красивая,
а я в такой тоске!
Но ты прости меня,
я месяц в розыске!» —
рыдает в машине «Радио-шансон». Писецкого передёргивает.
Выходит Шура.
Радостный. С пустым розовым ведром.
— Пива купи мне. Я опять в изгнании. Луизка! — прощай.
— Саша, а ты зачем просил штуку двести привести?
— Да я тут с пацаном познакомился, хотел, чтобы ты его тоже выкупил.
— Типа я мать Тереза? А этот фотонный отражатель тебе зачем?
— Да нет! Луизка отправила купить. Ну а я культур-мультур попутно. В смысле пиво. Суббота! Так, для запаха, чтобы борщом от меня не пахло. Но пивом голову не обманешь… И тут кореш с нашего участка. Короче — сверху литр. Кореш теряется в невесомости. Чувствую — я не прав. Не прав! Что же вы, Александр. Александр, это не есть правильно, зачем! Плюс ведро дурацкое. Поражаюсь, как я его не проебал. Мобилы, что характерно, опять нет. Покупаю Луизке хризантему. Стольник жертвую! Ну, думаю, от счастья изверещится. И сдаваться иду. А тут эти демона при погонах. И гребут меня вместе с ведром. Хризантему зажали, суки. Утром домой звоню — она трубку бросила, кобыла запотелая…
Скрутив голову «Охоте крепкой», Шурик доверил Писецкому ведро с двумя запасными фугасами внутри и продолжил:
— Писец! Ты говорил — у тебя мать в больнице.
— Да. Поеду сегодня.
— Это хорошо, что в больнице. В смысле для меня. Можно, я у тебя до понедельника перекантуюсь?
— Шурик, учти, я пить не буду. На службу завтра.
— А я что, буду, по-твоему? Если хочешь знать, мне врач, строго-настрого: ни вина, ни пива!
— А водка?
— А от водки, сказал, лучше воздержаться…
Грязный город, грязный снег. И эти двое человек. Почти Блок. Ведро вместо флага.
Вот и март. «Не то чтобы весна, но вроде». Солнца нет. Ветер. Погода и настроение — ноль минус два.
— Дай что-нибудь пиротехническое, — останавливается недавний узник. Закурили.
Выпить с Шурой утром воскресенья подобно самоубийству с отягчающими. «Или… красного стаканчик, нет?» Юркнула в полушария мысль-предатель.
Давно заметил Писецкий — выйдешь из маркета после двух стаканов красного сухого — а воздух другой! Другой!
Он стал чуть теплее, в нём появилась ощутимая кислинка, он стал вкуснее! Стал заметнее!
Конечно, это тот же воздух большого грязного полиса, что и четверть часа назад. Та же вонь, смог — на кривых акациях, на мешке семечек, на тётке, отгоняющей прутиком воробьёв… Значит, изменился Писецкий.
На серо-чёрном льду тормозит автобус, заходит Писецкий в салон. Продолжает шмыгать носик-анализатор: запах водочки под солёным огурчиком — от сердитой старушки в пальто с песцом; густой табачный дух от пятиклассников с яркими ранцами; мятной карамелькой пахнет молодой мужчина слева. А ещё — духи, помада, тональный крем, бензин, кожа, замша…
А на небе послевкусие от дешевого вина из пластмассового стаканчика.
«Пить с Шуриком — это дважды добровольное безумие. Да ни за что. Чур меня. Соберусь и к маме».
— Эх! В такой денёк на льду посидеть. На рыбалке. Прелесть! — ликует Шурик…
В прихожей Шура скинул полушубок и протрусил на кухню. В условно белой майке и голубой джинсе, он походил на образцового американского заключённого. Хлопнул холодильником и закричал изумлённо: «Писец! А ты чо, на диете? В смысле голодаешь, по Полю Брэггу?» Вернулся с бокалом и парой яиц на блюдце. Налил, треснул скорлупу о грань. Желток дневным светилом засветился в пиве.
Посолив и поперчив красоту, Шурик подошел к старенькому трофейному пианино, вывезенному шустрым дедушкой Писецким из Восточной Пруссии. Оно давно рассохлось, на нем не играли. По бокам клавира красовались тусклые подсвечники.
— Не продал? Собирался же вроде.
— Да кому оно. — Писецкий вздохнул.
— Ты там же, в оркестре? Надеюсь, на отличном счету? В ноты попадаешь по понедельникам?
— Шура, как ты мне дорог. Наших видишь кого?
Шурик, прихлёбывая, переместился к книжным полкам:
— Давно не видел. Так и живём: работа — дом, работа — дом. Больница, клизма, крематорий. Слушай, у нас же скоро это, дата. Писец, ты чо, всё это прочитал?! Да ебанись… Двадцать лет. Да. Не шутка. Знаешь, я тут хохмочку придумал. Юбилей. Пятидесятилетие выпуска. Три друга-выпускника встают и поют дребезжащими голосами: «Присядем, друзья, перед дальней дорогой!» И всё. Занавес. Это как называется?
— Мизансцена.
— Во. Точно. Вот эту книгу знаю. Как Эдик негру минет на помойке делал.
— Это не Эдик, Шура. Это его… м… лирический герой.
— Герой, говоришь? Да оба защеканцы. Я прямо облевался… И Кант у тебя есть?! Ну, Писец… Какой ты продуманный… Я бы тоже Канта прочитал — но! не хочу!
Писецкий хотел прочесть Канта, не смог, и Шуру зауважал. «А чего он меня по имени не называет? Что у меня, имени нет?»
— Шурик, ты тут располагайся, я к матери съезжу, ага.
— Какой базар… Слушай, а как там твои-то?
— Всё оk. Живут в штате Юта. Дочь звонила пару раз. Говорит — Таня замуж собралась.
— Да иди ты. За америкоса?
— За мексиканца, по-моему. Ну, я пошёл?
— А ты как.
— То есть.
— В смысле Тани.
— Да нормально. Как отшептала бабушка.
— П…шь… Вот нутром чувствую — п…шь! Ладно, иди. Денег только оставь мне. На представительские расходы.
— Так у тебя же пиво есть.
— Ой, не смеши мои глазки, ладно. Я что у тебя, на пиво прошу? Да больше оставь, ты чо!
Потом Писецкий покупал фрукты и кефир, ехал долго через город, поднимался в кардиологию, говорил с матерью; мать больше обычного вздыхала, просила беречься и каждый день не приезжать. И назад.