Юрий Трубецкой - «Под этим небо черной неизбежности…»
«Прощанье? Наверное — да…»
Прощанье? Наверное — да.
Утрата? Конечно, утрата.
Там — трубы и гавань Кронштадта,
Дорога травою примятой
Вела… А вела в никуда.
И вот петербургское небо,
И странствия ветер подул.
Что было — осталось как небыль
В моем облетевшем саду.
Там астры и черные грядки,
И боль мне уже не больна…
И ветер забвения сладкий,
Как эта чужая страна.
«Зимой, над Невою…»
Сене Степуре
Зимой, над Невою
Горели костры.
И свист надо мною
Метельный игры.
Мотель. И пробегом
Глухая стрельба.
Над бешеным снегом
Гудела труба.
Не страшно проснуться,
Не страшно идти,
В той курточке куцой
С тобой по пути.
Как будто из дома
Нас выгнали вон.
И пушечным громом
Звучит телефон.
И дымный Исаакий
Глядел сквозь туман.
И город во мраке
Тоской обуян.
Прохожее старухой
Все шепчет беда,
Ехидно, на ухо:
Простись навсегда.
И вот по пути нам
На бред и грехи…
Последним притином
Приходят стихи.
«Безветренный, холодный, царскосельский день…»
Безветренный, холодный, царскосельский день.
Холодноватая росистая сирень.
И кажется, я все запомню сразу:
В цветах записку, вложенную в вазу.
И этих серых статуй зябкие тела
(Очарованье парка Царского Села).
Теперь, имея времени избыток,
Брожу среди немецких маргариток.
И праздные стихи читая наизусть,
Пытаюсь заглушить непрошеную грусть.
«Голос неповторимый…»
Голос неповторимый,
Переборы рояльных клавиш,
Мягкое кресло у печки,
Мурлыканье белой кошки
И много, много еще…
Разве все разгадаешь,
Что к чему и какие
У памяти есть приметы,
Кроме простых мелочей?
Но эти мелочи встанут,
Потребуют властно места:
Вот елка и вальс кружащий,
Вот две косы и браслетка
На левой руке…
А дальше
Надвигаются годы
Войны и глухой чертовщины…
Голос неповторимый,
Переборы рояльных клавиш,
Чайковского «Баркарола»,
Окно, Петербург и снег.
Из старой тетради
Сене Степуре
Нам бы туда, в заневскую прохладу,
Где тихий монастырь. Нам бы туда.
Но твой рассказ совсем уже не радость
Про странствия, про города.
Нам бы туда, к чему нам путешествий
Горячий хмель чужбинного вина.
Ты помнишь, как тогда нам вместе
Пропела гневною трубой война?
Нам бы туда, в заневскую прохладу,
Там, где заря под пеплом облаков,
Где шелестящим золотым нарядом
Укрыта сень хранительных садов.
«Ну, что ж, я почти современник…»
Ну, что ж, я почти современник
Символистов, акмеистов даже.
Футурист? Я от них отвернулся.
Ну, что ж, я вдыхал петербургский воздух,
Сидел до утра в «Бродячей Собаке»,
Провожал Блока на Офицерскую,
Склонялся к руке Ахматовой,
Пожимал руку Осипу Мандельштаму.
(В азербайджанской столице
Слушал Вячеслава Иванова,
В Коктебеле Максимилиан Волошин
Давал мне убежище в «Доме поэта»!
И я слушал его стихи…)
Я не родился двадцатилетием раньше.
На меня обрушились войны.
В меня стреляли на бреющем полете
Неведомые авионы.
Ну, что ж, я знаю, что лучший друг мой
Погиб в ледяной стране,
Где два месяца лето,
А десять — зима и зима.
Где кусок хлеба и пачка махорки
Дороже человеческой жизни.
Это я сам знаю.
«Вспомни тот вечер, за который я пью…»
Вспомни тот вечер, за который я пью.
Вспомни сонату плохую мою,
Что на фортепьяно тебе я играл,
Фальшивил, сбивался и вновь начинал.
За эти стихи, и за бомбу, за смерть,
За листьев осеннюю круговерть.
Вечера, вечера. Ведь я пью и за них,
За кораллы и жемчуг на руках твоих.
За горькое бремя. Вообще за стихи.
За все непрощенные Богом грехи.
За мост над Невою, за Исаакьевский звон,
Который звучит из минувших времен.
За глаз черносливины. Вновь и опять.
За эту звезду, что нам будет мерцать,
За мильон мильонов световых лет…
А может, звезды этой вовсе и нет?
Платон Зубов (Портрет)
Сильна самодержавная рука
И весело в нарядном Петергофе.
Алмазным орденом горят шелка,
Но так надменен юношеский профиль.
Нестись легко по золотым волнам,
Из прежних кто ему в удачах равен?
И оду звонкую ему подносит сам,
С угодливостью, Гавриил Державин.
Тех нет — Семирамидовых орлов,
Почил великолепный князь Тавриды…
В немилости Мамонов и Орлов,
Их множат дни печальные обиды.
А там война и новых лавров ток.
Всем суждено к его ногам склониться.
Но выше высшего взлететь не смог
Последний фаворит седой Фелицы.
И дни последние в зловещем сне
Екатерининским конец затеям.
Лишь пышный гроб в соборной тишине
Стране напомнит о делах Астреи.
Дорога к милостям теперь узка,
Но он о власти мысли не оставил
Здесь заговор. Пусть в Гатчине пока
Неистовствует сумасшедший Павел.
«Призрак Блока на Офицерской…»
Призрак Блока на Офицерской,
Анненского — в Царском Селе.
На земле изолгавшейся, мерзкой,
Места нет им на этой земле.
Я когда-то шел по Литейному,
Ветер с Ладоги шел со мной,
Дорогами узкоколейными
В пригородах весной.
Зацветая почками клейкими,
Летний сад ворошил и пел,
Масленичными вейками,
Бубенчиками звенел.
Иными стали созвездия,
Растеклась их горькая соль.
«Юность — это возмездие».
Юность — кроткая боль.
В туманы и ночи белые
Уходил ты, молча скорбя.
Что с тобой, мой город, сделали?
Переименовали тебя…
А теперь и не снится мне
Невский, площадь возле Дворца,
Над желтеющими страницами
«Кипарисового ларца».
«Белая матроска. Синие глаза…»
Белая матроска. Синие глаза.
Высоко, над лесом, дальняя гроза.
Говорит о чем-то древняя река,
А в моих ладонях — смуглая рука.
Горько пахнет ночью вялая трава.
Золотые кудри. Тихие слова.
Всё о чем-то тайном. Может быть, о том,
Что за знойным ветром будет дождь и гром,
Что над нами грянет гневная гроза,
И потухнут завтра синие глаза.
«Русский лес. И русские птицы…»
Русский лес. И русские птицы.
Это может только присниться.
И благовест дальний над вечерней рекой
Монастырь. И вечный покой.
Время бежит, скользит по реке.
Детский след на влажном песке.
И может быть счастье. Но нет его.
Божество? Торжество? Колдовство?
Русское поле. Все русское снова —
На камне холодном мертвое слово.
«Парки пряжу ткут и распускают…»