Тимур Кибиров - Стихи
ЭПИТАФИИ БАБУШКИНОМУ ДВОРУ
4Дождь не идет, а стоит на дворе,
вдруг опустевшем в связи не с дождем,
а с наступлением – вот и октябрь! —
года учебного.
Лист ярко-желтый ныряет в ведре
под водосточной трубой. Над кустом
роз полусгнивших от капель видна
рвань паутинная.
Мертвой водой набухает листва,
клумба, штакетник, дощатый сортир,
шифер, и вишня, и небо… Прощай,
дверь закрывается.
Как зелена напоследок трава.
В луже рябит перевернутый мир.
Брошен хозяйкою, зайка промок
там, на скамеечке.
А на веранде холодной – бутыль
толстая с трубкой резиновой, в ней
бродит малина. А рядом в мешке
яблоки красные.
Здесь, под кушеткою, мяч опочил.
Сверху собрание летних вещей —
ласты с утесовской шляпою, зонт
мамин бамбуковый.
Что ж, до свиданья… Печальный уют
в комнатах дождь заоконный творит.
Длинных, нетронутых карандашей
блеск соблазнителен.
Ластик бумагу терзает. Идут
стрелки и маятник. Молча сидит
муха последняя сонная… Что ж,
будем прощаться.
Все еще летнему телу претят
сорок одежек, обувка, чулки,
байковый лифчик. На локте еще
ссадины корочка.
Что ж, до свидания. Ставни стучат.
Дедушка спит, не снимая очки,
у телевизора. Чайник поет.
Грифель ломается.
Конец
послание ленке и другие сочинения
1990
I СЕРЕЖЕ ГАНДЛЕВСКОМУ
О некоторых аспектах нынешней социокультурной ситуации
Марья, бледная, как тень, стояла тут же, безмолвно смотря на расхищение бедного своего имущества. Она держала в руке *** талеров, готовясь купить что-нибудь, и не имея духа перебивать добычу у покупщиков. Народ выходил, унося приобретенное.
А. С. ПушкинЛенивы и нелюбопытны,
бессмысленны и беспощадны,
в своей обувке незавидной
пойдем, товарищ, на попятный.
Пойдем, пойдем. Побойся Бога.
Довольно мы поблатовали.
Мы с понтом дела слишком много
взрывали, воровали, врали
и веровали… Хва, Сережа.
Хорош базарить, делай ноги.
Харэ бузить и корчить рожи.
Побойся, в самом деле, Бога.
Давай, давай! Не хлюпай носом,
не прибедняйся, ексель-моксель!
Без мазы мы под жертвы косим.
Мы в той же луже, мы подмокли.
Мы сами напрудили лужу
со страху, сдуру и с устатку.
И в этой жиже, в этой стуже
мы растворились без остатка.
Мы сами заблевали тамбур.
И вот нас гонят, нас выводят.
Приехали, Сережа. Амба.
Стоим у гробового входа.
На посошок плесни в стаканчик.
Манатки вытряхни из шкапа.
Клади в фанерный чемоданчик
клифт и велюровую шляпу,
и дембельский альбом, и мишку
из плюша с латками из ситца,
и сберегательную книжку,
где с гулькин нос рублей хранится,
ракушку с надписью «На память
о самом синем Черном море»,
с кружком бордовым от «Агдама»
роман «Прощание с Матерой».
А со стены сними портретик
Есенина среди березок,
цветные фотки наших деток
и грамоту за сдачу кросса,
и «Неизвестную» Крамского,
чеканку, купленную в Сочи…
Лет семьдесят под этим кровом
прокантовались мы, дружочек.
Прощайте, годы безвременщины,
Шульженко, Лещенко, Черненко,
салатик из тресковой печени
и летка-енка, летка-енка…
Присядем на дорожку, зема.
И помолчим… Ну все, поднялись.
Прощай, сто первый наш кил'ометр,
где пили мы и похмелялись.
И мы уходим, мы уходим
неловко как-то, несуразно,
скуля и огрызаясь грозно,
бессмысленно и безобразно…
Но стоп-машина! Это слишком!
Да, мы действительно отсюда,
мы в этот класс неслись вприпрыжку,
из этой хавали посуды,
да, мы топтали эту зону,
мы эти шмотки надевали,
вот эти самые гандоны
мы в час свиданья разорвали,
мы все баклуши перебили,
мы всё в бирюльки проиграли…
Кондуктор, не спеши, мудила,
притормози лаптею, фраер!
Ведь там, под габардином, все же,
там, под бостоном и ватином,
сердца у нас – скажи, Сережа, —
хранили преданность Святыням!
Ведь мы же как-никак питомцы
с тобой не только Общепита,
мы ж, ексель-моксель, дети солнца,
ведь с нами музы и хариты,
Феб светозарный, песнь Орфея —
они нас воспитали тоже!
И не теряясь, не робея,
мы в новый день войдем, Сережа!
Бог Нахтигаль нам даст по праву
тираж Шенье иль Гумилева,
по праву, а не на халяву,
по сказанному нами слову!
Нет, все мы не умрем. От тлена
хоть кто-то убежит, Сережа!
«Рассказ» твой строгий – непременно,
и я, и я, быть может, тоже!
Мы ж сохранили в катакомбах
Завет священный Аполлона,
несли мы в дол советский оба
огонь с вершины Геликона!
И мы приветствуем свободу
и навострили наши лиры,
чтоб петь свободному народу,
чтоб нас любили и хвалили.
С «Памира» пачки ты нисходишь,
с «Казбека» пачки уношусь я,
и, «Беломор» минуя с ходу,
глядим мы на «Прибой». Бушуй же!
Давай, свободная стихия!
Мы вырвались!.. Куда же ныне
мы путь направим?.. Ах, какие
подвижки в наших палестинах!
Там, где сияла раньше «Слава
КПСС», там «Coca-cola»
горит над хмурою державой,
над дискотекой развеселой.
Мы скажем бодро: «Здравствуй, племя
младое, как румяный персик,
нью дженерэйшен, поколенье,
навеки выбравшее «Пепси»»!
Ты накачаешься сначала,
я вставлю зубы поприличней.
В коммерческом телеканале
мы выступим с тобой отлично.
Ну, скажем, ты читаешь «Стансы»
весь в коже, а на заднем плане
я с группой герлс танцую танец
под музыку из фильма «Лайнер».
Кадр следующий – мы несемся
на мотоциклах иль на яхте.
Потом реклама – «Панасоник».
Потом мы по экрану трахнем
тяжелым чем-нибудь… Довольно.
Пойдем-ка по библиотекам!
Там будет нам светло и вольно,
уж там-то нас не встретят смехом.
Там по одежке нас встречает
старушка злобная шипеньем,
и по уму нас провожают
пинком за наши песнопенья.
Там нашу зыбкую музыку
заносит в формуляры скука.
Медведь духовности великой
там наступает всем на ухо.
Там под духовностью пудовой
затих навек вертлявый Пушкин,
поник он головой садовой —
ни моря, ни степей, ни кружки.
Он ужимается в эпиграф,
забит, замызган, зафарцован,
не помесь обезьяны с тигром,
а смесь Самойлова с Рубцовым.
Бежим скорей!… И снова гвалтом
нас встретит очередь в «Макдональдс».
«Интересуетесь поп-артом?» —
Арбат подвалит беспардонный.
И эротические шоу
такие нам покажут дива —
куда там бедному Баркову
с его купчихой похотливой!
Шварцнеггер выйдет нам навстречу,
и мы застынем холодея.
Что наши выспренние речи
пред этим торсом, этой шеей?
И в общем-целом, как ни странно,
в бараке мы уместней были,
чем в этом баре разливанном,
на конкурсе мисс Чернобыля…
И ничего не остается,
лишь угль пылающий, чадящий.
Все чертовым жерлом пожрется.
В грядущем, в прошлом, в настоящем
нам места нет… Проходят съезды.
Растут преступность, цены, дети…
Нет, не пустует свято место —
его заполонили черти.
Но если птичку голосисту
сдавили грубой пятернею,
посмей хоть пикнуть вместо свисту!
Успей же, спой же, Бог с тобою!
Жрецам гармонии не можно
пленяться суетой, Серега.
Пусть бенкендорфно здесь и тошно,
но все равно – побойся Бога!
Пой! Худо-бедно, как попало,
как Бог нам положил на душу!
Жрецам гармоньи не пристало
безумной черни клики слушать.
Давай, давай! Начнем сначала.
Не придирайся только к рифмам.
Рассказ пленительный, печальный,
ложноклассические ритмы.
Вот осень. Вот зима. Вот лето.
Вот день, вот ночь. Вот Смерть с косою.
Вот мутная клубится Лета.
Ничто не ново под луною.
Как древле Арион на бреге,
мы сушим лиры. В матюгальник
кричит осводовец. С разбега
ныряет мальчик. И купальник
у этой девушки настолько
открыт, что лучше бы, Сережа,
перевернуться на животик…
Мы тоже, я клянусь, мы тоже…
II
УСАДЬБА
Деревня наша очень мила. Старинный дом на горе, сад, озеро, кругом сосновые леса, все это осенью и зимою немного печально, но зато весной и летом должно казаться земным раем. Соседей у нас мало, и я еще ни с кем не виделась. Уединение мне нравится на самом деле, как в элегиях твоего Ламартина.
А. С. ПушкинНу, слава Богу, Александр Викентьич!
Насилу дождались! Здорово, брат!..
А это кто ж с тобой? Да быть не может!
Петруша! Петр Прокофьич, дорогой!
Да ты ли это, Боже правый? Дочка!
Аглаюшка, смотри, кто к нам приехал!
Ах, Боже мой, да у него усы!
Гвардеец, право слово!.. Ну, входите,
входите же скорее!.. Петя, Петя!
Ну вылитый отец… Я, чай, уже
такой же сердцеед? О, покраснел!
Ну не сердись на старика, Петруша!..
Так, значит, все науки превзошел…
Аглаюшка, скажи, чтоб подавали…
А мы покамест суд да дело – вот,
по рюмочке, за встречу… Так… Грибочком
ее… Вот этак… А? Небось в столицах
такого не пивали? То-то, братец!
Маркеловна покойная одна
умела так настаивать… Что, Петя,
Маркеловну-то помнишь? У нее
ты был в любимцах. Как она варенье
варить затеет – ты уж тут как тут
и пеночки выпрашиваешь… Славно
тогда мы жили, господа… И что ж
ты делать собираешься – по статской
или военной линии? Какое
ты поприще, Петруша, изберешь?
А может, по ученой части? А?
Профессор Петр Прокофьев сын Чердынцев?
А что?!. Но если правду говорить, —
принялся б ты хозяйствовать, дружочек.
Совсем ведь захирело без присмотра
именье ваше… Ну-с, прошу к столу.
Чем Бог послал, как говорится… Глаша,
голубушка, вели еще кваску…
Именьице-то славное… Отец твой,
не тем помянут будь, пренебрегал
заботами хозяйственными, так он
и не привык за двадцать лет. Но Марья
Петровна – вот уж истинно хозяйка
была – во все сама входила, все
на ней держалось. Шельмеца Шварцкопфа,
именьем управлявшего, она
уже через неделю рассчитала.
Подрядчики уж знали – сразу к ней…
А батюшка все больше на охоте…
Да… Царствие небесное… А я б
помог тебе на первый случай, Петя…
Да вот и Александр Викентьич тоже…
Его теплицы славятся на всю
Россию, а теперь и сыроварню
голландскую завел… Грешно ведь, Петр.
Гнездо отцов, как говорится… Мы бы
тебя женили здесь – у нас-то девки
покраше будут петербургских модниц.
Да вот Аглая хоть – чем не невеста?
Опять же по соседству… Александр
Викентьевич, любезнейший, давай-ка
еще по рюмочке… А помнишь, Петя,
как ты на именины преподнес
Аглае оду собственную, помнишь?
«Богоподобной нимфе и сильфиде
дубравы Новоселковской». Уж так
смеялись мы… Ну как не помнишь, Петя?
Тебе лет десять было, Глаше шесть.
В тот год как раз мы с турком замирились,
и я в отставку вышел… Оставайся,
голубчик! Ну, ей-богу, чем не жизнь
у нас?.. Вот и в журналах пишут, Петя, —
российское дворянство позабыло
свой долг священный, почва, мол, крестьянство,
совсем, мол, офранцузились, отсюда
и разоренье, и социализм…
Да-с, Петр Прокофьич… Мы ведь здесь, в глуши,
почитываем тоже, ты не думай,
что вот медведь уездный… Мы следим
за просвещеньем, так сказать, прогрессом,
гуманностью… А как же? Вот гляди —
«Европы вестник», «Пчелка», «Сын Отечества»,
вот «Русский инвалид». Я сам читаю,
но больше для Аглаи… А забавно,
я доложу вам, критики читать.
Хотя оно подчас не все понятно,
но так-то бойко… Вот барон Брамбеус
в девятом нумере отделывает – как
то бишь его? – Кибиров (очевидно,
из инородцев). Так и прописал —
мол, господин Кибиров живописец
пошлейшей тривиальности, а также
он не в ладах с грамматикой российской
и здравым смыслом Нынче мы прочли
роман Вальтера Скотта – «Ивангоэ».
Презанимательная, доложу вам, вещь.
Английская… А Глашенька все больше
стишками увлекается. Давала
мне книжечку недавно – «Сочиненья
в стихах и прозе Айзенберга». Только
я, грешным делом, мало что там понял.
Затейливо уж очень и темно…
Оно понятно – немец!.. Вася Шишкин
у нас в кадетском корпусе отлично
изображал, как немец пиво пьет.
Такой шалун был… А ведь дослужился
до губернаторства… Назад тому три года
его какой-то негодяй в театре
смертельно ранил… Был бы жив Столыпин,
порядок бы навел… А ты, Петруша,
случайно не из этих?.. То-то, нет…
Грех, Петя, грех… И ладно бы купчишки,
семинаристы, но ведь из дворянских
стариннейших семей – такой позор!
Нет, не пойму я что-то вас, новейших…
Да вот Аглая – вроде бы ничем
Бог девку не обидел – красотою,
умом и нравом – всем взяла, наукам
обучена, что твой приват-доцент.
Приданое – дай Боже всякой, Петя.
А счастья нет… И все молчит, и книжки
читает, и вздыхает… Года два
назад из-за границы возвратился
Навроцкий молодой, и зачастил
он к нам. Все книги привозил и ноты.
Аглая ожила. А мне, Петруша,
он как-то не понравился. Но все же
я б возражать не стал… А через две
недели приезжает он под вечер
какой-то тихий, сумрачный. А Глаша
велит сказать, что захворала. После
Палашку посылала, я приметил,
с письмом к нему… И все, Петруша, все!
Я спрашивал ее: «А что ж не ездит
к нам больше Дмитрий Палыч?» – «Ах, оставьте,
откуда знать мне, папенька!» Вот так-то…
Э, Александр Викентьич, чур, не спать!
Давай-ка, брат, опрокидонт иваныч!
Давайте, Саша, Петенька, за встречу!
Как дьякон наш говаривал: «Не то,
возлюбленные чада, оскверняет,
что входит к нам в уста, а что из уст
исходит!»… Да-с, голубчик… Презабавный
мне случай вспомнился – году в тридцатом…
Нет, дай Бог памяти… В тридцать шестом.
Или в тридцать девятом?.. Под Варшавой
наш полк стоял в то лето, господа.
Вообразите – пыльное местечко,
ученья бесконечные, жара
анафемская, скука – хоть стреляйся!
И никакого общества, поскольку
окрестные паны не то что бал
какой-нибудь задать – вообще ни разу
не пригласили нас, что объяснимо,
конечно, но обидно… Как обычно,
мы собрались у прапорщика Лембке.
Ну, натурально, выпивка, банчишко.
Ничто, казалось бы, не предвещало
каких-либо событий… Но уже
к полуночи заметил я, что Бельский
рассеян как-то, молчалив и странен…
Но, впрочем, надобно вам рассказать
подробнее о нем. У нас в полку
он человек был новый – лишь неделю
из гвардии он был переведен.
За что – никто не знал. Ходили слухи
о связи романической, скандале,
пощечине на маскараде – толком
никто не знал… И каково же было
мое недоумение, когда,
внезапно бросив карты… Заболтал
я вас совсем, простите старика,
пора на боковую. Так сказать,
в объятия Морфея… Поздно, Петя…
Ну что ж, покойной ночи, господа.
Покойной ночи, спите, господа.
Уснете вы надолго. Никогда
вам не проснуться больше. Никогда
в конюшнях барских не заржет скакун,
Трезор, и Цыган, и лохматый Вьюн
не встретят хриплым лаем пришлеца,
чувствительные не замрут сердца
от песни Филомелы в час ночной,
и гувернер с зажженною свечой
не спустится по лестнице, и сад
загубят и богатства расточат,
и подпалят заветный флигелек,
и в поседевший выстрелит висок
наследник бравый, и кузина Кэт
устроится пишбарышней в Совет,
в тот самый год, России черный год,
о коем вам пророчествовал тот
убитый лейб-гусар. И никогда
не навредит брусничная вода
соседу-англоману… В старый пруд
глядит луна – в солярку и мазут.
И линия электропередач
гудит над кровлей минводхозных дач.
Катушка из-под кабеля. Труба
заржавленная. Видно, не судьба.
Видать, не суждено. Мотоциклет
протарахтит и скроется. И свет
над фабрикою фетровой в ночи…
Прощай, ма шер. Молчи же, грусть, молчи.
III ИЗ ЦИКЛА «МЛАДЕНЧЕСТВО»