Новелла Матвеева - Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи
(Кстати, единственный жанр, в котором — внутри которого — дозволено, я думаю, цитировать собственные стихи, это жанр мемуарный. В других случаях это, наверное, было бы не очень скромно, но в мемуарах бывает даже необходимо. Особенно если сильно придется к слову! Или… если в памяти у тебя застряли подсказанные прошлым опытом соображения будущей безопасности… Опасность в том, что иной твой стих могут «переосмыслить», а проще говоря, — переврать! Между тем, как ни мало ты ценишь свой стих, — ведь что-то в нем для тебя есть, или было, — а здесь тебе предоставляется, быть может, первый и последний случай добыть его из недр полузабвения вместе с приставшей к нему почвой — обломком его истинной предыстории! Иди же на это, поскорее цитируй собственные стихи, какие ни есть… Если не хочешь, конечно, чтобы кто-то другой, совсем неожиданный, вдруг начал тебе рассказывать: как, почему, где, зачем и в какой обстановке у тебя они возникли!)
О людях, занятых, по его мнению, пустым делом или пустым разговором, отец обычно говорил: «Они обсуждают внутреннее содержание футбольного мяча!» Боюсь, что и я обсуждаю на этих страницах нутро мяча! — разве что не футбольного. Однако же я до такой степени уже в этой теме увязла, что… не вижу возможности выбраться из неё сразу. (Кстати, мой муж, поэт Иван Киуру, называл это так: «Завертеть всё остальное вокруг чего-нибудь одного».)
«Завертевши» вокруг мяча почти всё остальное, сошлюсь на то, что ведь и вся наша планета была когда-то не больше детского мячика! Покуда, вертясь и вращаясь, не навертела она на себя и «всё остальное», в том числе и всех нас, передвигающихся по её терпеливой поверхности. Нас — горюющих, воюющих, ворующих и опять горюющих, и ворующих снова… И, словом, как сказал — опять-таки — Ростан:
… в бильбоке ему попался
В конце концов весь шар земной.
Но… это-то уже не про нас. Я не знаю, существуют ли вообще дети, которые на одних находках воспитаны. Если так, то это были не мы. Что до нас, то мы росли, воспринимая детство как страну потерянных вещей.
Вернее будет сказать — страна потерянных игрушек, но в детстве игрушки — такие же вещи, как во взрослом мире, и даже ещё крупней! Поэтому мне трудно покончить сразу и с темой крушения куличей (первых иллюзий наших!), с темой ненадежного производства Стройпесок, так близко подползающего к игрушечной эпопее…
Если песок был сырой и — после не очень сильного дождя — даже красноватый немножко, куличи печатались гладкие, классически-правильные, радующие глаз. (Даже оба глаза радующие, сказала бы я!) К сожалению, почти всегда где-то поблизости играло дитё, обуреваемое непреодолимой обязанностью подойти и пинком ботинка (такого же маленького, как твой, но чужого и враждебного!) — развалить гордое сооружение. Тогда же или потом? — не помню, но я догадалась, что по всей Москве, собственно говоря, такие дворы есть, как наш — с одинаковыми песочницами, одинаковыми формочками, одинаковыми ведёрками, совочками и куличами, и что в каждом дворе есть такой же маленький злой ботинок, пинком разваливающий чей-то кулич. И от каждого разрушенного кулича бежит к дому свой незадачливый «строитель чудотворный», «строитель Сольнес», можно сказать, — бежит весь в слезах, с прыгающим от бега криком:
— Ма-а-аме ска-а-ажу-у-у!
И весь этот, — если можно так назвать его, — Стройпесок, и всё это близкое Закуличье наскучило мне, даже как следует не успев понравиться. Ибо, если на то пошло, то ведь и в самом Стройпеске, а не только в происходивших от него неприятностях, с самого начала сидело некое, томясь-изнемогающее, скучное «Ну и что?!». Действительно: вот кулич получившийся, не кривой. Но даже если никто его и не пнёт, — что дальше? Ведь его даже ничем сверху украсить нельзя! — былинку воткнешь, — и уже он весь ползёт, едет… «Зачем воздвигаешь ты чертог, о сын крылатого времени?» (В данном случае — дочь.) И не то чтобы мировая скорбь на уровне Екклезиаста посещала тогда юную строительницу на песке, — нет, конечно. А всё же среди всякой всячины (начисто забытой между предшествующим и последующим небытием) — вдруг — один блиц-кадр, никуда не девшийся: бессмысленное мое сидение перед тем ли сооружением из песка, и моя непродолжительная, можно сказать, перво-последняя и безуспешная попытка его осмыслить. То было неосознанное прощание с изделиями Ближнего Закуличья.
Середина 1990-хВосстановить в памяти…
…понять,
Что белизна — не пустота,
Что в зимних дней однообразии
Все ритмы крылись, все фантазии.
Как в белом цвете — все цвета.
Посреди почти космической тьмы неведения, забвению равного и с забвением слитого, тьмы, в которой буквально тонет, захлебываясь, моё раннее детство, есть отдельные звёзды, — внезапные, редкие, но резкие круги освещённого вдруг пространства. Редкое избранное волшебного фонаря памяти.
Помню, как тёмным, — нет, — огнисто-синим вечером отец и мать, а с ними и я вошли в магазин, расположенный в нижнем этаже одного из больших городских домов. (Что за прекрасная это неповторимость! — раннее шкетство с выходом в город и в ночь; к её огням и на её снег — под охраной обоих родителей! Дивное, — ведь больше нигде его нет и не будет, — сочетание Покоя и Приключения!)
Какие-то тени дневного уныния и стеснительности, дневных страхов — всё ещё были со мной; вечерний уличный ветер сначала даже как бы раздувал их и увеличивал, но затем начинал уже сносить, уносить, развеивать. Ночь вообще гораздо лучше, чем день! — думала я теперь. Чего бояться? Улицы пустынные, магазин, куда мы вошли, сначала насторожил, но и тот оказался внутри пустынным, — свободным от неуловимо-иронического давления чьих-то любопытствующих присутствий. Повстречай мы в пути или теперь, в магазине, хотя бы нескольких человек — этого было бы для моей дикарской застенчивости довольно, чтобы вообразить себя ведомой, толкаемой к издевательскому многолюдству на заклание. Но если даже такие, как я, не могли пожаловаться на тесноту и давку, — представим же себе вечерний покой и простор тогдашнего города!
Магазин был большой квадратной комнатой, низкосидящей и плавающей в полумраке, а слева от входа сиял — крупным планом — аквариум с красными и золотыми рыбами. Никогда ничего похожего я не видывала! Родители пошли и полурастворились где-то далеко в сумраке, у прилавка (где был даже, может быть, и продавец, подумывающий о закрытии лавок на ночь). Я же немедленно приковалась (нет, не носом, а только благоговеющим взглядом!) к рыбам, которые довольно смело рассматривали меня в ответном порядке. Я ещё не знала, что такое «аквариум», но общее впечатление от него — стекло, свет, вода, блеск и сияние красок — меня заворожило. Впрочем, скоро из глубоких и далеких теней вышли родители и оторвали меня от рыб. (А ведь отрыв от рыб — неплохая рифма?)
Помню ровные, как линейка, зелено-коричневые детские санки. Если, сидя на них, одну ногу поджать, видно, как внизу, между планками, просвечивает «улица». От рождения я страдаю болезнью Меньера, но, катясь на санках, я даже не догадывалась, что в них меня «должно» укачать! Разгадка же, видимо, не только в том, что санки не трясло, но и в том, что они превосходнейше овеивались и обдувались изобилием безупречно-чистого воздуха и дивным зимним запахом снега, который больше нигде не увидишь и не учуешь так близко, как раскатившись на них.
Спасало от укачивания, конечно, и то, что сопутствующий снег и соответствующий мороз никак не были связаны с давкой любопытствующей толпы, что санки, мчась, не давали злопыхательского бензинного перегара и что — вместо зримого шофёра или невидимого машиниста, одна мысль о которых внушала мне почему-то утомительнейшую ответственность (странно: чем ответственней «пост», тем больше спать хочется!), — санки тащила мама. И тянула она их за обыкновенную верёвку, видимую простым глазом и такую натуральную, что даже немного лохматую. А когда воочию видишь тайные пружины, приводные ремни и поршни, сообщающие тебе движение, — тебя может и не укачать!
Если отец когда и катал меня на санках, то я этого не запомнила. Подозреваю, что мама просто и не могла ему эту роль доверить. Она конечно же опасалась, что моя личность у него сразу же из саней вылетит! И что он вообще потеряет ей ребенка! Точно так же, как «постоянно» терял деньги, пуговицы, платки, перчатки, шапки, и даже однажды — страшно вымолвить! — потерял партбилет!
Помню ещё один зимний вечер… Я еду на санках. Мама везёт. Отстранённый от этой должности, отец шагает рядом. Было, помнится, не столько темно, сколько сине от удачного совпадения первой вечерней мглы со свеженаметённым снегом, по которому там и сям перескакивали и — далеко, широко, — «веером» разбегались от нас цветные морозные искры. (Эффект первых фонарей.) Очень занимательные для меня цветные искры! Но, впрочем, любознательность моя была всё ещё какая-то полудремотная, чем-то недовольная и почти печальная. Да, искры меня даже очень устраивали! Но к ним, по моему почти сознательному убеждению, полагалось и требовалось ещё что-то — важное, главное. Бывает ли оно? А может быть, всего того, что я согласилась бы считать важным и главным, вообще не бывает?