Новелла Матвеева - Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи
Помню ещё один зимний вечер… Я еду на санках. Мама везёт. Отстранённый от этой должности, отец шагает рядом. Было, помнится, не столько темно, сколько сине от удачного совпадения первой вечерней мглы со свеженаметённым снегом, по которому там и сям перескакивали и — далеко, широко, — «веером» разбегались от нас цветные морозные искры. (Эффект первых фонарей.) Очень занимательные для меня цветные искры! Но, впрочем, любознательность моя была всё ещё какая-то полудремотная, чем-то недовольная и почти печальная. Да, искры меня даже очень устраивали! Но к ним, по моему почти сознательному убеждению, полагалось и требовалось ещё что-то — важное, главное. Бывает ли оно? А может быть, всего того, что я согласилась бы считать важным и главным, вообще не бывает?
Но тут, справа от нашей тропинки, завиднелось большое, из красных кирпичей (сейчас уже вишнёвых от ночи) выстроенное здание в виде широкой печатной буквы П. «Буква» была открыта с нашей стороны, и вся площадка (да нет, — почти площадь!), образуемая тремя её стенами, была свежезавьюжена не то что «девственным», а даже, я сказала бы, совсем святым снегом. От крыла до крыла строения стихия располагалась большими свободными полукольцами, надвигаясь и на середину. Было заметно, что никто ещё туда сегодня не лазил и там не вязнул (да и куда — к ночи?), ибо чистая структура кристаллов нигде ещё не была нарушена.
Если в окнах обоих этажей и усматривался кое-где свет, то никак не более, чем кое-где. Вообще же здание запомнилось мне целиком погруженным во мрак наступавшей ночи. И только в самой его середине и в самом низу — в центре низа — одно-единственное окно, очень широкое и наверно полуподвальное, откровенно пылало светом, как пещера циклопов! Среди ночи, зимы, бездействия — действующий окновулкан!
И что же я увидела в том окне, сияющем на дне снежной площади? Что увидела я, проезжая мимо по уже синим от ночи заносам? На красно-золотом фоне света-пламени сновали и двигались, что-то делая, повара и поварята в настоящих белых поварских колпаках! В колпаках, расширяющихся кверху так интересно и занимательно! И увиденных мной впервые! То были толстые, тучные (как правило) старшие повара, повара средней комплекции и, как я уже сказала, особо отмеченные восторгом моего открытия малые поварята. Их самих было человек девять-десять (и взрослых и детей), но ведь ещё сверх того — их на редкость выразительные тени (как всё ещё крупна была жизнь!) проносились иногда по стеклу, жаром горящему за решёткой, стеклу, — и тогда их полку прибывало! А ведь если отдельно силуэты — хорошо, если отдельно повара — ещё, может быть, лучше, то повара с силуэтами вперемешку, бегающие и как бы танцующие с ними в одной связке, — это уже был верх всего, на что я могла рассчитывать! О, теперь мне их надолго хватит! Теперь я разбогатела, как Рампсенит[5] (о котором, впрочем, тогда и не слыхивала). Теперь у меня были (горой противу всех белых безмолвий вставали) не только солдаты с барабанами, но и китайцы, но и силуэты! Не только китайцы и отдельные от людей силуэты, но и повара, тени которых действовали при них же!
И странники бредут по эспланадам
Живые — с нарисованными рядом.
Итак, мой секретный внутренний мир — он не был каким-нибудь вызывающим: он всё ещё никак не шумел, но он начинал заселяться и заселяться всё плотнее, теснее… И окно-театр, в котором живые повара плясали вместе со своими тенями, набегавшими на пламенное стекло — живые с нарисованными рядом, — явилось такой важной вехой моего земного странствия в самом начале его, что, быть может, кому-то это покажется даже смешным. При всех возможных скидках на причуды малолетнего воображения (всё чего-то ждущего, но ни к чему не готового) подобный тип первого «освоенья желтых далей», может быть, и вправду смешон! Порядочные люди, вон, открывают законы, эликсиры, заливы, проливы, острова, земли и звёзды, а я-то открыла… лишь несколько человек поваров, работающих в вечернюю смену, не более! Но… судя по необъятным размерам и высокому качеству моего восторга в тот вечер, я, видимо, всё же узнала тогда: что испытывает про себя настоящий, напавший на новую мысль изобретатель или поражённый великим пейзажем подлинный путешественник,
И как бросается в лицо румянец, —
Когда страну откроешь!
Теперь я, конечно, могу и домыслить, и довспомнить что-то. К примеру, предположить, что в рисуемое время мне довелось наблюдать скорее уж ритм пекарни, чем поварни. А кроме того, вспомнить и позднейшее объяснение матери, что самый высокий и толстый — это шеф-повар. (Итак, повар, а не пекарь всё-таки. И, значит, все варёное можно так же быстро передавать, — по цепочке и приплясывая, — из рук в руки, как все печёное!) Но к чему объяснения? Зачем рушить очарование зимы и ночи, огненного окна, безымянной мечты? «Я имени её не знаю / И не хочу узнать»… А что хотела узнать, то я и узнала ведь! Да! Теперь я наконец-то знала — чего так не хватало морозным искрам, которые скакали вдаль по снегам. Не хватало же им, оказывается, какой-то одной, но главной картины — черты (срединной — будь бы она даже с краю). Не хватало какого-то выразительного центра, от которого они (искры) могут разбегаться дальше — теперь уже с чистой совестью. И скакать — хоть за край света! И это уже не будет пустопорожний бег, потому что теперь у них есть что разносить по свету (как Жоффруа Рюдель разносил по всему свету славу принцессы Мелисанды[6]); потому что они обрели теперь содержание! (Я имею в виду опять — снежные искры.)
Таким образом, с бедностью впечатлений навсегда было покончено. Ибо поиски их получили наконец определённое направление. Несомненно, как-то связанное с жаждой сказки. И, по-видимому, сказки гофмановского типа. Почему же именно гофмановского? Ведь я и понаслышке ещё не знала тогда о Гофмане! Но и потом, уже о нём прослышав, мне всё равно пришлось искать его книги в продолжении… всего последующего детства и всю первую половину юности, и — всё… безуспешно! Правда, как-то всё-таки попала мне в руки — отдельной книжкой (к концу отрочества моего) — пленительная история «Мастер Мартин-бочар и его подмастерья». Но, во-первых, как мне показалось, это была не совсем сказка, а во-вторых, я нашла её… нетипичной для Гофмана! Можно только гадать, каким образом могла я решать, что типично, а что нетипично для автора, которого я вообще не знала! Повторю: «Мастер…» был первым его сочинением, которое я держала в руках, и сравнить его мне было не с чем. Вероятно, оно просто расходилось в чём-то с моими представлениями о великом сказочнике, сложившимися вдали от его книг и независимо от степени моей «образованности». Словом, это тоже отдельная история. Но не она занимает сейчас мои мысли.
Сейчас я снова спрашиваю себя: среди чего очнутся от долгого, силой навязанного им летаргического сна возрождаемые теперь московские храмы? Посреди какого мезозойского дизайна они прозреют? И не захочется ли им снова закрыть глаза при виде обморочных манекенов, толстых зеркал в форме сердец, заканчивающихся розовыми бантами, и рекламных щитов, с холодным цинизмом, впрочем, весьма нескладным, разыгрывающих раннеамериканскую угорелость? Нуворишеской ляпотой заслоняется, завешивается сейчас естественная красота Москвы. Обратим этот путь или теперь уже навсегда исчезнут светящиеся краски Москвы, замечательные хитроступенчатые просветы, неожиданные дали? Ведь у неё, у Москвы, была тайна, — своя тайна. Чудом державшаяся до сих пор (под натиском новостроек, ей-то — ненужных) и подразделявшаяся на многие множества других тайн, одна из которых — каким бы парадоксом это ни прозвучало, — вела, как мне кажется, и к частичному постижению тайны Гофмана! Имея в своем распоряжении любые проулки и закоулки на любой (неиспорченный) вкус, она — Москва — могла себе и это позволить… Хотя, впрочем, и тут ничего утверждать нельзя. Ведь, как заметил Иван Киуру, не так давно прошедший «таинственными её дворами», — «бессильно тут слово любое»! Над Москвой облака высоки, — писал он в 70-е годы, —
Над Москвою ревущие зори,
Над Москвою — небесной реки
Рукава! И небесное море.
И шумит и вздыхает Кольцо
До полуночи — тяжким прибоем.
И текучи душа и лицо.
И бессильно тут слово любое.
Только главные ритмы лови!
Но сознанью откроется бездна…
И зачем говорить о любви?
О любви говорить бесполезно.
«Тиран (сие понять пора давно!)
Созданье благодарное: оно
Из наших воскурений рождено.
Так то ж мы недовольны?»
Культ личности.