Вольтер - Орлеанская девственница. Философские повести (сборник)
Он добавлял, что об истории Простодушного и о его сражении с англичанами было доложено королю, что король, наверное, соизволит заметить его, когда будет следовать по галерее, – может быть, даже кивнет ему головой. Письмо кончалось лестными для него предположениями, что все придворные дамы будут, вероятно, подзывать к себе его племянника, что многие из них даже скажут ему: «Здравствуйте, господин Простодушный», – и что о нем, несомненно, пойдет речь за королевским столом. Письмо было подписано: «Преданный вам Вадбле, брат иезуит».
Когда приор вслух прочитал это письмо, его племянник рассвирепел, но, совладав на время со своим гневом, ничего не сказал подателю письма; обратившись к товарищу по несчастью, он спросил, какого тот мнения о слоге этого послания. Гордон ответил:
– С людьми здесь обращаются как с обезьянами: бьют, а потом заставляют плясать.
Простодушный, снова сделавшись самим собой, что случается всегда при больших душевных потрясениях, изорвал письмо в клочки и швырнул посланному в лицо:
– Вот мой ответ.
Его дядюшке почудилось со страху, будто грянул гром и целых два десятка приказов об аресте свалилось ему на голову. Он быстро настрочил ответ и попросил, как умел, прощения за племянника, допустившего то, в чем приор усмотрел юношескую заносчивость и что в действительности было проявлением душевного величия.
Однако более тягостные заботы заполнили тем временем все сердца. Несчастная красавица Сент-Ив чувствовала, что конец ее близок; она была спокойна, но тем ужасным спокойствием ослабевшего организма, который уже не в силах бороться.
– О мой любимый! – сказала она угасающим голосом. – Смерть карает меня за мой проступок, но я утешаюсь сознанием, что вы на свободе. Я любила вас, изменяя вам, и люблю, прощаясь с вами навеки.
Ей чужда была показная твердость духа и то жалкое тщеславие, которое жаждет, чтобы два-три соседа сказали: «Она мужественно приняла смерть». Можно ли без сожалений и без раздирающей душу тоски в двадцать лет навеки терять возлюбленного, жизнь и то, что именуется «честью»! Она чувствовала весь ужас своего положения и давала почувствовать его другим словами и меркнущим взглядом, которым присуща такая властная выразительность. И она плакала вместе со всеми в минуты, когда хватало сил плакать.
Пусть иные восхваляют пышную кончину тех, кто бесчувственно расстается с жизнью, – но таково ведь поведение и любого животного! Мы только тогда умираем равнодушно, когда возраст или болезнь, притупляя наше понимание, уподобляют нас животным. У кого великие утраты, у того и великие сожаления; если же он заглушает их, стало быть, вплоть до объятий смерти хранит в душе тщеславие.
Когда наступило роковое мгновение, у всех присутствующих хлынули слезы и вырвались стоны. Простодушный лишился сознания. У людей, сильных духом, если им свойственна нежность, чувства проявляются более бурно, чем у других. Добрый Гордон, который знал его достаточно хорошо, опасался, как бы, придя в себя, он не покончил с собой. Убрали все оружие; несчастный молодой человек заметил это; без слез, без упреков, без волнения сказал он своим родным и Гордону:
– Неужели вы думаете, что есть на земле человек, который имел бы право и мог бы помешать мне совершить самоубийство?
Гордон воздержался от повторения тех скучных общих мест, с помощью которых пытаются доказать, что человек не имеет права воспользоваться своей свободой и лишить себя жизни, когда жить ему больше невмоготу, что не следует уходить из дому, когда нет больше сил в нем оставаться, что человек на земле – как солдат на посту: как будто Существу Существ есть дело до того, в этом ли или в другом месте находится данное соединение частиц материи! Все это – тщетные доводы, которых не послушается твердое и обдуманное отчаяние и на которые Катон ответил ударом кинжала{570}.
Угрюмое, грозное молчание Простодушного, его мрачные глаза, дрожащие губы, озноб, пробегавший по его телу, вселяли в сердца тех, кто глядел на него, ту смесь сострадания и ужаса, которая сковывает все душевные движения, исключает возможность слов и проявляется только в виде несвязных восклицаний. Прибежала хозяйка гостиницы вместе со своим семейством; все трепетали при виде его скорби, с него не спускали глаз, следили за всеми его жестами. Оледеневшее тело прекрасной Сент-Ив вынесли в залу с низким потолком, подальше от глаз Простодушного, который, казалось, еще искал ее, хотя больше ничего уже не мог видеть.
В то время когда смерть являла такое зрелище, когда тело уже было выставлено у дверей дома и два священника, стоя у кропильницы, рассеянно читали молитвы, а прохожие от нечего делать брызгали на гроб святой водой или равнодушно шли своей дорогой, когда родные плакали, а жених готов был лишить себя жизни, – явился вдруг Сен-Пуанж с версальской приятельницей.
Мимолетная прихоть, только единожды удовлетворенная, обратилась у него в любовь. Отказ от его благодеяний задел вельможу за живое. Отец де Ла Шез никогда и не подумал бы заглянуть в этот дом, но Сен-Пуанж, непрестанно воскрешая образ прекрасной Сент-Ив, горя желанием утолить страсть, которая после однократного наслаждения вонзилась в его сердце острым жалом, сам, не колеблясь, пришел за той, с кем не захотел бы увидеться и трех раз, если бы она явилась к нему по собственному почину.
Он выходит из кареты и первое, что видит, – это гроб; он отводит глаза с естественным отвращением человека, вскормленного наслаждениями и считающего, что должен быть избавлен от зрелища людского горя. Он собирается войти в дом. Женщина из Версаля спрашивает из любопытства, кого хоронят; ей говорят, что м-ль де Сент-Ив. При этом имени она бледнеет и громко вскрикивает; Сен-Пуанж оборачивается, его душа наполняется изумлением и скорбью. Добряк Гордон был тут же, весь в слезах. Прервав свои печальные молитвы, он сообщает царедворцу об ужасном несчастье. Он говорит с той властностью, которой наделяют человека скорбь и добродетель. Сен-Пуанж по природе не был злым; поток дел и забав увлек его душу, не успевшую познать себя. Он был еще далек от старости, которая обыкновенно ожесточает сердца вельмож, и слушал Гордона, потупившись, затем утер несколько слезинок, пролившихся, к его собственному удивлению: он изведал раскаяние.
– Я непременно хочу повидать, – проговорил он, – необыкновенного человека, о котором вы мне рассказали; он приводит меня почти в такое же умиление, как та невинная жертва, которая умерла по моей вине.
Гордон следует за ним в комнату, где приор, м-ль де Керкабон, аббат де Сент-Ив и кое-кто из соседей приводят в сознание молодого человека, лишившегося чувств.
– В вашем несчастье повинен я, – сказал ему помощник министра, – и готов потратить всю жизнь на то, чтобы его загладить.
Первым побуждением Простодушного было убить его, а затем и себя. Это было бы всего уместнее, но он был безоружен и за ним зорко следили. Сен-Пуанжа не расхолодили отказы, сопровождавшиеся укорами, а также знаками презрения и отвращения, вполне им заслуженными.
Время смягчает все. Монсеньеру де Лувуа удалось в конце концов сделать из Простодушного превосходного офицера, который под другим именем появился в Париже и в армии, заслужил одобрение всех порядочных людей и неизменно выказывал себя истинным воином, равно как и философом.
О былом он никогда не говорил без стенаний, а между тем все его утешение было в том, чтобы говорить о нем. До последнего мига жизни чтил он память нежной Сент-Ив. Аббат де Сент-Ив и приор оба получили выгодные духовные должности. Добрая м-ль де Керкабон утвердилась во мнении, что воинские почести – лучший удел для ее племянника, чем сан иподьякона. Алмазные серьги так и остались у версальской богомолки, которой был преподнесен еще один прекрасный подарок. Отец Тут-и-там получил много коробок шоколада, кофе, леденцов, лимонных цукатов, а в придачу еще «Размышления преподобного отца Круазе»{571} и «Цвет святости»{572} в сафьяновых переплетах. Добрый Гордон до самой смерти был в теснейшей дружбе с Простодушным; он тоже получил хороший приход и навсегда позабыл и об искупительной благодати, и о соприсутствующей помощи. «Нет худа без добра», – такова была его любимая поговорка. А сколько на свете честных людей, которые могли бы сказать: «Из худа не бывает добра!»
Приложения
К «Орлеанской Девственнице»
Песнь XIII
издания 1756 года, исключенная из издания 1762 года и последующих
Мой дорогой читатель, верно, знает,
Что бог-дитя, который наш покой
Совсем не по-ребячески смущает,
Имеет два колчана за спиной.
Когда стрелу из первого колчана
Направит он, то сладостная рана
Не ноет, не болит, но, что ни год,
Все глубже и все медленней растет.
В другом колчане стрелы – пламень жгучий,
Который нас испепелить грозит:
Все чувства наши крутит вихрь могучий,
Забыто все; лицо огнем горит,
Какой-то новой жизнью сердце бьется,
Кровь новая по жарким жилам льется,
Не слышишь ничего, блуждает взгляд.
Кипящей несколько часов подряд
Воды в котле нестройное волненье
Есть только слабое изображенье
Тех бурных чувств, что нас тогда томят.
Все это вам давно известно, братья,
Но вам хотел бы нынче рассказать я
О том, что, став игривым чересчур,
Задумал необузданный Амур.
Вблизи Кютандра отыскал случайно
Он девушку, которая мила
Наружностью была необычайно
И смело бы Агнесу превзошла,
Когда бы сердцем ласкова была.
Звалася Коризандрой эта дура.
По непонятной прихоти Амура
Дворяне, рыцари и короли
Ее и мельком видеть не могли,
Не обезумев в это же мгновенье.
Спокойно, не впадая в исступленье,
Мог созерцать ее простой народ.
Сходил немедленно с ума лишь тот,
Кто знатен был. Не ведали к тому же
Ученейшие в медицине мужи,
Чем сумасшедшим в их беде помочь;
А эти не могли прийти в сознанье,
Пока мое невинное созданье
Кому-нибудь не подарило б ночь;
Должна была, по прихоти Амура,
В тот миг разумной стать и наша дура.
Уж благороднейших французов тьма,
Увидев Коризандру ненароком,
Лишилась окончательно ума.
Один пасется на лугу широком;
Другому кажется, что зад его
Фарфоровый, и более всего
Боится, чтоб его не поломали;
Считает девушкой себя Берто
И ходит в юбке, бледный от печали,
Что не измял ее еще никто;
От правды недалек, изображает
Ослицу Менардон, вьюки таскает
И диким ревом всем надоедает;
Кюлан решил, что он горшок печной,
Одну он руку опустил, другой
Ушко изображает. Ах, не скрою,
Что сумасшедшим кажется порою
И тот, кто Коризандры не видал.
Кто власти над собою не вверял
Желаниям, не отдавался грезе?
Безумцы все – в поэзии и в прозе.
У Коризандры бабушка была,
Старушка добродушная, простая,
Которая смеялась, наблюдая
Все эти непонятные дела.
Но наконец ей слишком жалко стало
Несчастных сумасшедших; потому
Она на время, не смутясь нимало,
Решила внучку запереть в дому;
А у ворот поставила на страже
Двух молодцов, внушавших веру ей,
Которые не подпускали даже
И на десять шагов к себе людей.
Красавица, лишенная свободы,
Была готова провести и годы
За пеньем, за вязаньем, за шитьем,
Не думая, не помня ни о чем
И о несчастных не грустя нисколько.
А ведь для них спасенье было в том,
Чтоб «да» сказать она решилась только.
Шандос надменный, втайне раздражен,
Что сплоховал перед Иоанной он,
Ругаясь, возвращался к англичанам,
Подобно псу, который по полянам
Гнался за зайцем и почти схватил,
Но все-таки добычу упустил;
Опущенные уши, хвост поджатый, –
К хозяину бредет он, виноватый.
Бормочет неразборчиво Шандос
Виновнику позора ряд угроз.
Меж тем, увидев, что прошла неделя,
Его начальник вслед за ним послал
Ирландца молодого Тирконеля;
Шандос его в дороге повстречал.
Полковник этот был красавец с виду,
Широкоплеч, молодцеват и смел
И горькую Шандосову обиду
Едва ли сам когда-нибудь терпел.
Уж отдохнуть коням пора настала,
И в дом, где Коризандра обитала,
Хотели воины свернуть. «Назад! –
Кричат им сторожа. – Остановитесь,
Увидеть Коризандру берегитесь!
Тот, кто войдет сюда, не будет рад».
Шандос нетерпеливый оскорбленным
Себя почувствовал; без лишних слов
Он одного из них на сто шагов
Отбрасывает шпагой, и со стоном
Тот падает и уступить готов.
А Тирконель, не менее суров,
Со злобою в коня вонзает шпоры,
Колени сжав, бросает повода,
И разъяренный конь его, который
Брал всякие барьеры без труда,
Чрез голову второго быстро скачет.
Не понимая, что все это значит,
Тот оборачивается, но вдруг
Летит, как и его злосчастный друг.
Так в захолустье офицер блестящий,
Изящный, юный, саблею гремящий,
Привратника в театре изобьет
И без билета в первый ряд пройдет,
По сторонам бросая взгляд грозящий.
Уж англичане в дом хотят войти;
Старуха со слезами их встречает.
На крик и шум, скучая взаперти,
И дура Коризандра выбегает.
Их коротко приветствует Шандос,
Как истинный британец, просто, сухо,
Но, не переведя еще и духа,
Он замечает этот нежный нос,
И этот цвет лица, и плечи эти,
И грудь, прелестную в своем расцвете,
И сладкою надеждой он смущен,
На Коризандру глядя, для которой
Был безразличен, как другие, он.
Ирландец же, изящно звякнув шпорой,
Отвесил молча бабушке поклон
И улыбнулся внучке еле-еле.
Но ах! они уж оба заболели.
Лошадник прирожденный, наш Шандос,
Безумием внезапным пораженный,
Счел лошадью предмет своих же грез
И вдруг, с решительностью непреклонной,
Перед красавицей впав в забытье,
Он вскакивает на спину ее.
Та падает ничком. Для Тирконеля,
Она вдруг стала бочкой от вина,
Которая поэтому должна
Опять быть приготовлена для хмеля,
Промыта и очищена до дна,
И он немедленно, без проволочки,
Желает осмотреть отверстье бочки.
Гарцуя, яростно Шандос кричит:
«Опомнитесь, мой друг! God dam![23] Что с вами?
В вас бес вселился и ваш ум мутит:
Вы эту лошадь, посудите сами,
Считать хотите бочкой для вина!» –
«Нет, это бочка, и она должна
Быть заткнута». – «Нет, лошадь!» – «Это бочка!»
Так спорили британцы с полчаса,
И каждый в правоте своей клялся.
Но дальше мною ставится здесь точка,
Хотя их красноречью – видит бог! –
Любой монах завидовать бы мог
И д’Оливе, защитник Цицерона.
Но многие из их горячих слов
Я, страж приличий, меры и закона,
По скромности здесь пропустить готов, –
Тех слов, которые терзают уши
Имеющих чувствительные души.
Как ветерок легчайший иногда
Вдруг делается грозным ураганом
И разбивает в ярости суда,
По вспененным морям и океанам,
Так двое наших англичан, начав
С пустого спора, кто из них не прав,
Рассвирепели, гневом запылали
И гибелью друг другу угрожали.
Поднявши головы, настороже,
Стальные шпаги обнажив уже,
Они стояли, бледные от пота,
Один перед другим, вполоборота,
Но тотчас же, вконец разъярены,
Удары стали наносить без счета,
Презрев законы чести и войны.
Под Этной, в кузнице глухой и дальней,
Покрытый сажей, рогоносец-бог
Наверно никогда еще не мог
Быстрей и чаще бить по наковальне,
Готовя громы грозные свои
И пушки, на посмешище земли.
Кровь льется с каждым мигом все сильнее,
Рассечены и черепа и шеи,
Но бой возобновляется опять.
Старуха над безумством их рыдает,
Велит слуге священника позвать
И «Pater noster»[24] про себя читает,
Красавица же встала и, смеясь,
За смятую прическу принялась.
Британцы на земле уже лежали
И биться далее могли едва ли,
Когда король французов Карл Седьмой,
Сопровождаем пышною толпой
Надменных рыцарей и дам прекрасных,
Подъехал тихо к месту чар опасных.
К ним смело Коризандра подошла,
Присела тяжело и неумело,
Потом приветствие произнесла
И всех без удивленья оглядела.
Кто б мог поверить, что из глаз ее
Исходит колдовское забытье!
Ей все, казалось, было безразлично,
Безумие ей сделалось обычно.
Небес благословенные дары
По-своему мы каждый принимаем;
Нам непонятны правила игры,
В которую невольно мы играем;
Одни и те же соки у земли,
Но из семян различных расцвели
И сорные растения, и розы.
Дарже – веселье, а д’Аржану – слезы;
И чушь свою твердит Мопертюи,
Как Ньютон – доказательства свои;
Иным монархам служат гренадеры
И в деле Марса, и в делах Цитеры;
Разнообразно все: с ума француз
Иначе сходит, чем британец хмурый,
Видны и здесь природный нрав и вкус:
У англичан, по складу их натуры,
Безумие угрюмо и темно,
А у французов весело оно.
Вот новые безумцы тесным кругом
Кружиться начинают друг за другом.
Бонно, всеобщий вызывая смех,
Не попадает в лад, сбивает всех;
Еще в руках перебирая четки,
Танцует также Бонифаций кроткий,
Держась поближе к милому пажу –
И не сводя очей с его походки.
Об истине заботясь, я скажу,
Что по лицу, по шуткам не столь шумным,
Он все ж казался не вполне безумным.
У короля и рыцарей был взор
Обманут тотчас же каким-то чудом,
И показалось им, что грязный двор
Не двор, а пышный сад с прозрачным прудом;
Немедленно купаться пожелав,
Они одежду весело снимают
И, плавая в песке, средь тощих трав,
То плещутся, то будто бы ныряют.
Заметить я просил бы вас притом,
Что плыл монах все время за пажом.
Понять не в силах этот танец странный
Тел, обнаженных в диком забытьи,
Стыдливые красавицы мои,
Агнеса с Доротеей и Иоанной,
То скромно отведут глаза свои,
То вновь глядят, то, в трепете и муке,
Возносят к небу и сердца, и руки.
Иоанна восклицала: «Боже мой,
Мне помогал с небес Денис святой,
Я нечестивых англичан разбила,
За государя своего отмстила,
До самых Орлеанских стен дошла,
И тщетно все? Столь славные дела
Рассеяться обречены судьбою,
И ум героев – облачиться тьмою?»
А Доротея, скромная вдвойне,
От плавающих стоя в стороне,
То плакала, то просто улыбалась
И не могла понять, что с ними сталось.
На что ж решиться? Что же предпринять?
Никто не знал, что сделать, что сказать.
Служанка им открыла под секретом,
Что способ есть больных уврачевать
И озарить их темный разум светом.
«Всевышний, – молвила она при этом, –
Судил, что тот, кто в мыслях помрачен,
К рассудку снова будет возвращен
Не ранее того, чем наша дура
Узнает над собою власть Амура».
Понятно было в этой речи все.
Погонщик мулов услыхал ее.
Вы знать должны, что злобный сей распутник,
Иоанной д’Арк уже давно пленен
И ревностью к ослу воспламенен,
Был Девственнице неизменный спутник.
Он понял, что отечество свое
И короля спасать пора настала.
Красавица как раз в углу стояла
Не слишком светлом; увидав ее,
Он облачился рясою в монаха;
Красавица, монаха увидав,
Исполнилась почтительного страха
И покорилась, слова не сказав,
Простосердечно, радостно и смело,
Как будто делала благое дело.
Погонщик без труда и без борьбы
Свершил свои высокие судьбы.
Он одолел. Как только дрожь желанья
Почувствовала трепетно она,
Как бы освобождаясь ото сна, –
Кругом исчезла власть очарованья.
Рассудок сразу всем был возвращен,
Однако, не без недоразуменья:
Король был по ошибке награжден
Умом Бонно, который в возмещенье
Сознание монаха получил;
Все было перепутано. Не много
В том пользы было: мелочен и хил
Мозг человеческий, подарок Бога;
Неполной пригоршней нам мерил он,
И каждый смертный был им обделен.
Но для влюбленных наших не имело
Последствий это: каждый сохранил
Свой прежний выбор и свой прежний пыл;
Любви до разума какое дело?
Для Коризандры же пришла пора
Узнать предел порока и добра,
Приобрести веселость, силу воли,
Изящность, вкус, ей чуждые дотоле.
Погонщик мулов дал ей это все.
Так глупая Адамова подруга,
Влача бессмысленное бытие,
Едва лишь дьявол обласкал ее,
Достойной стала избранного круга,
Совсем такой, как дамы в наши дни,
Хоть с дьяволом не водятся они.
К песни XIV