Нина Гаген-Торн - Memoria
Но Боже мой, как ограничен и у них кругозор! Основной идеал: чистая кровать, вязаная салфетка на столе, занавески на окнах, радиоприемник. Высшее удовольствие — хорошо одеться. Лучшее отдохновение — пьянка. Пьют здесь, впрочем, все. Пьют не переставая. По традиции старых «гулянок» собирают «вечера», варят брагу, гонят самогон, «стряпают»: гуляют по 2–3 дня, собирая гостей по 30–40 человек. «У нас раньше в праздники гуляли, а теперь когда придется». В этом отличие. Теперь, впрочем, все делают «когда придется». И топят печи, и едят. Старый ритм и уклад — сбиты, новый — еще не установился. Какой он будет — новый? Он, несомненно, идет, идет во всем мире, пробиваясь мучительно. Он сметает уже недвижимость, культ хозяйства… Увеличение свободного времени в деревне признают все. Сейчас не умеют его использовать по-человечески: просто сидят, болтают, перебирая им доступные события и новости, смотрят в окна. Каждый проходящий человек вызывает обсуждение: куда и зачем? Раньше такое было у мещан, крестьянам некогда было, да и не было таких отвлекающих внимание и развлекающих явлений в повседневности. Сейчас как бы вся страна превратилась в мещан: она приняла внешние навыки города и бессодержательность полугородской жизни.
Целью крестьянина было заведение хозяйства. Тут нажива собственности превращалась как бы в творческий процесс, в самоцель. Он не допивал, не доедал, не досыпал, потому что этого требовало хозяйство. Оно важно было — как цель жизни, ради которой жертвовали и собой, и чувствами, и близкими. Фетиш хозяйства отпал. Это несомненно. И — слава Богу! Но взамен осталась глухая пустота. Олесь Гончар и подобные ему уверяют, что появилась новая цель — общественное благо и прогресс. Я этого не вижу. Рада бы, очень рада увидеть, да никак не встречается ни одного энтузиаста! И если раньше нажива хозяйства для крестьянина являлась творчеством и тем самым — поэзией жизни, теперь она ограничивается стремлением хорошо поесть и одеться. Причем раньше человек все делал для хозяйства, в котором подразумевалась хозяйственная единица — семья как нечто устойчивое, тянущееся из века в век, теперь каждый имеет в течение жизни две-три сменяющиеся семьи, и все, что он добывает, — на сегодняшний день и в основном для себя.
Быть может, это тоже хорошо? Быть может, это — выколупывание индивидуума из рода? Оно — необходимо. Раньше индивидуумами, достигавшими чрезвычайной рафинированности, были только представители привилегированных классов. Теперь каждый начинает ощущать свое «я». Он еще не знает, куда ему деть и что ему делать с этим «я», оно, пробуждающееся, еще томит его. Но через два-три поколения он научится. Научится думать, научится любить, научится проявлять свою любовь. Все это — продукты свободного времени. Давно сказано: лень — мать культуры, т. е. культура создается из стремления к свободному времени и умения его использовать. Этим заняты сейчас миллионы.
Л. Н. Толстой инстинктом чуял, как свойственно гению, основные проблемы подступающего времени. И он недаром заговорил о необходимости физического труда для каждого человека. Потому что одна из основных проблем современности — координация умственного и физического труда. Толстой, «граф-пахарь», разрешал ее тем, что брал в руки топор, плуг, косу. Он сомневался в благах цивилизации, в необходимости железных дорог, в счастье, которое приносит механизация. Это потому, что он «перепользовался» всеми этими благами и устал от них. Выступающие вперед слои с жадностью детей хватаются за механические игрушки. Им кажется, что счастье человечества наступит, если все смогут пользоваться электричеством, машиной, даже сами превратятся в винтики гигантской машины, которой управляет кто-то сверху. Это потому, что они еще не испытали, не впитали в себя это. Будет ли это счастье? Привилегированная оторванность от всякого физического труда давала гипертрофию индивидуальности и вызывала томление ее.
Включение человека в механически централизованные процессы вначале создает авторитарное мышление, так как человек еще не умеет пользоваться своей индивидуальностью. А в дальнейшем? Куда денет человек появляющееся свободное время? Научится индивидуально думать или стандартизируется? Если научится индивидуально думать — он потребует для этих мыслей свободы вкусить соблазн противоречий и сомнений, т. е. превратится в интеллигента. Если стандартизируется — мысль не сможет двигаться вперед. Ибо воистину существует закон диалектики, а это значит: всякое движение идет путем развития противоречий, стандартность же исключает противоречия.
Для меня лично, быть может, в силу моей классовой принадлежности, возможен только тот путь, который предложил Толстой: трудами рук своих выращивать хлеб для себя и в этом находить удовлетворение. При этом, если Толстой и его последователи делали это вполне добровольно, отказывались сами от паразитирующе-умственного труда, мне теперь жизнь вменила это в обязанность, лишив меня умственного труда как средства к существованию. Я вынуждена быть работником физического труда. Моя задача: разрешить это так, чтобы он пошел только на благо и накопление духовной энергии. У Толстого Левин развлекался физическим трудом, и это становилось у него базой для философствования. Я должна жить физическим трудом, освещая его философией. Это очень трудная задача, и я в ней очень одинока. Потому что интеллигенты панически бегут от физического труда, предпочитая ему любое, даже бессмысленное, бумагомаранье, а люди физического труда — шарахаются от мышления. В добродетельных книгах они «культурно развлекаются», а в жизни больше просто пьют…
Ссыльные
Приобретение своего жилья дало свободу распределять время. По утрам, истопив печь, я садилась писать — кончила начатую в лагерях и присланную Ликиным повесть.
К вечеру у меня появлялись гости. Соседи. Или, осторожно постучав, входил Хасэгава. Долго кланялся, отступая к порогу, по японскому этикету. Я тоже кланялась.
— Здравствуйте, Хасэгава-сан, — приглашала войти. — Мне прислали посылку, и я приготовила рис. Прошу вас, попробуйте.
Всегда сдержанный и церемонный, он сел.
— Семь лет, — он показал на пальцах, — семь лет я не видел риса.
Я протянула ему тарелку. Он ел, и я понимала: еда эта — воскрешение жизни, восстановление себя в прошлом.
Хотелось от безмолвного понимания перейти к речи, к рассказу, но не было слов. Однажды он привел с собой товарища. Молодой человек, лет 27, склонил светловолосую голову и поцеловал мне руку, жестом человека, привыкшего к этой форме вежливости.
— Золтан Риво, — отрекомендовался он.
— Здравствуйте! Что бывший зек — понятно, — улыбнулась я, — давно ли здесь и откуда прибыли? (Зеки всегда начинают с этого вопроса, потому что он может установить связи с близкими.)
— С Лубянки. Просидел там пять лет. Арестовали меня в 45-м году в Болгарии: я преподавал в Софийском университете. А родом из Будапешта. А вы из последнего этапа?
— Да. Прибыла из темниковских лагерей, где отсидела пять лет.
Ритуал знакомства был совершен.
— Вы хорошо говорите по-русски, — сказала я.
— Выучился в тюрьме. Сидел я больше в одиночке. Мне давали много русских книг. Начал легко, потому что знал болгарский, и это помогло. Вот и познакомился довольно подробно с русской литературой. Книг в тюрьме много дают.
— Не всем.
— Я считался не арестованным, а «временно задержанным» и имел некоторые привилегии, — он улыбнулся. — Хасэгава-сан пользуется моими переводами, мы с ним объясняемся по-английски.
От Золтана Риво я узнала биографию Хасэгавы. Химик по специальности, он был главным инженером на военном заводе в Корее. Когда японцы под давлением советских войск покинули Корею, он получил приказ японского правительства: взорвать завод. Выполнил приказ, но не успел уйти, попал в плен. Его отправили в советские лагеря, где он пробыл с 1945-го по 1952 год, а потом — в ссылку. Хасэгава слушал внимательно, переводя глаза с Риво на меня, старался понять рассказ.
— 58–1а, — сказал он, разводя руками. Улыбнулся: — Мико-мико-дей, помогай!
— Кто такой Мико-мико-дей? — спросила я у Золтана.
— Бог смеха Мико-мико-дей, — ответил Хасэгава, поняв вопрос. Ему действительно помогал этот бог; позднее он приходил ко мне с искорками смеха в глазах, заменяя мимикой недостающие слова, изображал комические сценки, которые видел в колхозе — его поставили сторожить колхозный инвентарь.
Хасэгава Хидео на Енисее. 1953 г.
В чужой стране ему было смешно и удивительно смотреть, как валяются под открытым небом машины, как весной колхозный председатель бегал и суетился, торопя сжечь неубранное осенью поле пшеницы, потому что боялся, как бы не наехал из района кто-нибудь и не нагорело за прошлогодние огрехи. Мне не было смешно. Японца потешала неорганизованность работ, нежелание работать. Мне становилось стыдно перед ним за то, что делали, как стыдно было и за нелепость суда над ним: почему военнопленный, выполнявший приказ своего правительства, получил наказание по статье 58–1а, гласившей «измена родине»? Какой родине он изменил? Помочь пережить ему мог только старый бог смеха — Мико-мико-дей.