Велимир Хлебников - Творения
Старик
Потомков новые рубли,
Для глаза божьего сквозны,
Кладу в ночные кошельки
Гробами звякнувшей казны.
Два холма во времени
Дальше, чем глаза от темени.
Я ученическим гробам
Скажу не так, скажу не там.
Хранитель точности, божбам
Веду торговые счета.
Любимцы нег, друзья беды,
Преступники и кто горды,
Мазурики и кто пророки —
В одном потоке чехарды
Игра числа и чисел сроки.
Вот ножницы со мной,
Зловеще лязгая, стригу
Дыханье мертвой беленой
И смеха дикое гу-гу*.
Я роздал людям пай на гроб,
Их увенчал венками зависти.
И тот, в поту чей мертвый лоб,
Не смог с меня глаза вести.
Носитесь же вместе, горе и смех,
Носитесь, как шустрые мыши.
Надену свой череп и белый доспех
И нежитью выгляну с крыши.
И кости безумного треска
Звенят у меня на руке.
Ах, если бы вновь занавеска
Открылась бы вновь вдалеке.
И глаз опрокинутых Китежи
Пусть горе закроет ресницей.
Бегите же, дети, бегите же! —
Что в жизни бывает, не снится.
Смех
Я смех, я громоотвод,
Где гром ругается огнем,
Ты, горе, для потока вод
Старинный водоем.
И к пристани гроза
Летит надменною путиной.
Я истины глаза
У горя видывал из тины.
Я слова бурного разбойник,
Мои слова — кистень на Волге!
Твоей печали рукомойник
Мне на руки льет струи долги.
Горе
Сумрак — умная печаль!
Сотня душ во мне теснится,
Я нездешняя, вам жаль,
Невод слез — мои ресницы.
Пляшу Кшесинскою* пред гробом
И в замке дум сижу Потоцкой
Перед молчанием Гирея.
А в детстве я любила клецки,
Веселых снегирей.
Они глазам прохожих милы,
Они малиновой весною зоба,
Как темно-красные цветы,
На зимнем выросли кусту.
Но все пустынно, и не ты
Сорвешь цветы с своей могилы,
Развеешь жизни пустоту.
Мне только чудится оскал
Гнилых зубов внизу личины,
Где червь тоскуюший искал
Обед из мертвечины.
Как синей бабочки крыло
На камне,
Слезою черной обвело
Глаза мне.
Смех
Что же, мы соединим
Наши воли, наши речи!
Смех никем не извиним,
Улетающий далече!
Час усталый, час ленивый!
Ты кресало, я огниво!
Древний смех несу на рынок.
Ты, веселая толпа,
Ты увидишь поединок
Лезвия о черепа.
Прочь одежды! Прочь рубахи!
По дороге черепов поползете, черепахи!
Скинь рубашку с полуплеч,
И в руке железный волос
Будет мне грозить, как меч,
Как кургана древний голос.
Точно волны чернозема,
Пусть рассыпется коса,
Гнется, в грудь мою ведома,
Меди тонкой полоса.
И простор твоих рубах,
Не стесняемый прибоем,
Пусть устанет о рабах
Причитать печальным воем.
Дерзкой волею противника
Я твой меч из ножен выбью.
Звон о звон, как крик крапивника*,
Чешую проколет рыбью.
Час и череп, чет и нечет!
Это молнии железные
Вдруг согнулись и перечат —
Узок узкий путь над бездною!
На снегах твоей сорочки
Алым вырастут шиповники.
Это я поставил точки
Своей жизни, мы виновники!
Начинай же, начинай!
И в зачет и невзначай!
Точно легкий месяц Ай*!
Выбирай удачи пай!
Пусть одеты кулаки
Рукоятью в шишаки,
Темной проволочной сеткой,
От укуса точно пчел,
Отбивают выпад меткий —
Их числа никто не счел.
И, удары за ударом,
Искры сыпятся пожаром,
Искры сыпятся костром.
Время катится недаром,
Ах, какой полом*!
(Смех падает мертвый, зажимая рукоятью красную пену на боку.)
<Плоскость ХХI>
Двое читают газету.
Как? Зангези умер!
Мало того, зарезался бритвой.
Какая грустная новость!
Какая печальная весть!
Оставил краткую записку:
«Бритва, на мое горло!»
Широкая железная осока
Перерезала воды его жизни, его уже нет…
Поводом было уничтожение
Рукописей злостными
Негодяями с большим подбородком
И шлепающей и чавкающей парой губ.
Зангези
(входя)
Зангези жив,
Это была неумная шутка.
1920–1922
Проза
232. Велик-день
(Подражание Гоголю)
— Сегодня Велик-день*; одень хустку*; гарнесенькой* станешь, — уныло говорила жинка, работая ухватом у печи и обращаясь к молодой девушке, сидевшей у окна, расчесывая свои волосы и закидывая назад голову.
— Хиба* я не знаю? — недовольно отвечала та, подымая руку, чтобы расправить непокорную прядь волос, змейкой щекотавшей грудь.
Сегодня Велик-день; в толпу малороссиянок вмешается она, дочь огня, одетая как они, и пойдет с ними в старинный высокий храм на высокой горе, окруженный столетней рощей и далеким видом лугов, сел, рек, где умер чтимый в сердцах.
И когда старинный золотобородый звонарь ударит в большие и малые колокола и голуби понесутся над миром, тогда медленно исчезнут они одна за другой в высоком темном входе.
Юный отрок, член какого-то темного союза, стоял и жадно всматривался в новый для него мир. Те, кто сражались вместе с Игорем и плакали вместе с Ярославной, с умиленными и строгими лицами шли одни за другими в храм и несколько свысока оглядывали досужего паныча. Молодцеватые кереи висели на их плечах. И издали мелькали малиновые «богородицы», червонным сердцем врезанные в их воротниках. Все наводило на размышления… Он попал в почти совсем ему незнакомый уголок исконной России. Один и тот же вопрос, чуть не в сотый раз, недоуменно приходил в голову. Отчего этой одежды не носят русские? Должны ли лучшие народы оставлять одиноким народ в его борьбе за свои нравы и обычаи? И можно ли стыдиться той одежды, в которой сражались и умирали предки? Вид его собственных пуговиц, желтых, медных, однообразно болтающихся на своих местах, немного угнетал его. Почему бы ему не надеть этой стройной кереи с малиновой «богородицей*», в которой ходили его предки?
Недоумевая, переводил он взгляд с одного лица хорошенькой малороссиянки на другое и вдруг встретил улыбающийся насмешливый взгляд дочери огня. Был у ней вкруг головы венок из бумажных цветов и намисто из пышных зеленых и красных бус, только что-то было такое небесно-чертовское в глазах и очаровательно сложенных губах, что заставило произнести: «Э! Тут дело неспроста. Это или красивейшая из дочерей Украины, или дочь неба. Неладно и так и этак». Вздрогнуло что-то в душе доброго молодца, заговорило и затрепетало на резных дубовых листах его духа. Вздрогнул он и по-другому, мужественно, с суровым укором, взглянул на сельскую волшебницу. На ее же лице было счастье и гордость сознания своей силы. Шепот и смех раздались кругом. — Глядите, паныч! — щебетали одни из проказниц, другие же смешливо спрашивали: «А, цэ таке?* — И, смеясь, отвечали: — И не знаем… цэ таке! »
В это время показался под руку с городской барышней парень, что учился в далекой туманной столице. Как подстреленная, затрепетала небесная панночка, увидев подходящих горожан. «Вот, — закричала она, показывая на него рукой. — Вот, — повторила она, задыхаясь и снимая повязку. И вдруг всплеснула руками и воскликнула: — Да что же это такое! Ужли мы, русские зори, не смеем лица показать от срама, в лицо посмотреть немецким? Да неужели нет хлопца постоять за нас? Гайдамаки! Гайдамаки!» И бросила венок на пол, и закрыла лицо руками, и заплакала, и убежала. Тогда, оглянувшись кругом суровыми и грустными глазами, пошел за ней отрок, и было видно, как он перед ней, белой и боязливой, в темной глубине дубов произносил суровую клятву воина: постоять за родину и ее обычаи. «Обижена ты, оклеветана, и некому постоять за тебя», — твердил он себе. И сказал он себе: «Россия для русского обычая».
«Да кто вы, не хлопцы, что ли! — уже сквозь слезы произносила она. — Смотрите, кто вы, на что вы похожи». И отвернулась и надула губки. Хлопцы же почесывали сердито чубы и говорили: «Хоть и девчина, а не сказать бы худого, правду говорит. Ей-богу, правду!»