Филипп Жакоте - Прогулка под деревьями
А сегодня Кризинеля читают в Лозанне, в романской Швейцарии?
Вскоре после его смерти мы, немногочисленные друзья, издали полное собрание его сочинений, которые до этого были разрозненны, однако неопубликованного оказалось довольно мало. На эту книгу последовали отклики, а затем она выдержала несколько переизданий. Я думаю, что Кризинель так или иначе присутствует сегодня в швейцарской литературе, хотя и не имеет такого значения, как, например, Гюстав Ру, потому что его творчество все-таки имеет довольно ограниченный диапазон и сводится к этим немногочисленным хрустальным осколкам. Мы не найдем у него такой глубины, таких размышлений о поэзии, похожих на своеобразный дневник внутренних исканий, как у Гюстава Ру, которого сегодня читают гораздо больше.
Ваши воспоминания о Лозанне очень отличаются от видения Кризинеля; ему она представлялась каким-то городом судей. Все словно бросало ему вызов… Говорят, он жил в вечном страхе…
Да, можно сказать и так. Он всегда был замкнут в себе, ходил с огромной тростью, как будто был готов защищаться от нападения злобных демонов или судей. А у меня не было причин для подобных страхов.
После смерти Кризинеля вы стали писать литературно-критические статьи для газеты, в которой он работал. Вы довольно рано начали печататься — и как поэт, и как критик. Ваши первые стихотворения и первые статьи вышли одновременно, в 1944 году. Это значит, что уже тогда вам было необходимо осмысление непосредственно изливавшегося лирического начала?
Мы говорим сейчас о таких давних временах, что я вовсе не уверен даже в некоторых конкретных фактах. Мне скорее кажется, что эти первые критические заметки были связаны именно с текущей литературной жизнью, со встречами, с новой для меня открытостью и свободой. Редактор журнала «Цвета и формы», услышав о моих первых опытах, заказал мне несколько заметок. Мне было весело и интересно их писать, хотя выбор предложенных текстов был менее произвольным, чем в дальнейшем. Нет, мне кажется, что тогда все складывалось само собой, это не было обдуманное решение заниматься критикой.
И однако, тогда и дальше каждый этап вашей работы сопровождался критической деятельностью, вы пытались таким образом дать определение своим поискам — не только поэтически, но и аналитически. Например, это относится к изысканиям о новом классицизме.
Да, вероятно, я не так уж изменился, уже в самом начале наметились некоторые мои свойства и предпочтения, пусть они были еще более зыбкими, чем сегодняшние, но они уже определяли круг моего чтения и проявлялись в моих высказываниях; однако не думаю, что это происходило сознательно. Если перечитать сейчас те критические статьи, то можно сказать, ретроспективно глядя на все, что последовало в дальнейшем: смотри-ка, а ведь тут уже видны симпатии и антипатии, и с тех пор они не так уж изменились…
Тогда речь шла о Клоделе, Монтале, Элиоте и Рильке.
И, скажем, о Рамю, потому что…
Я оставил пока в стороне главных романских писателей — Рамю и Гюстава Ру. И еще Мориса Шаппаза: вы написали прекрасную статью о его первых стихотворных опытах. Не являлся ли Шаппаз в каком-то смысле воплощением католического здравого смысла — какому мог бы позавидовать Жорж Николь?
Да, возможно. Даже теперь, спустя много лет, когда я думаю о первых книгах Шаппаза, так потрясших Гюстава Ру, — он, пожалуй, был единственным поэтом младшего поколения, которым Ру восхищался безусловно, с первых же его шагов, — так вот, я думаю, что эти книги настолько превосходили все написанное тогдашними поэтами, что я не мог этого не видеть; с Клоделем или поэзией Ветхого Завета — уже с самых первых стихов из сборника «Заросли Ночи» — его сближало некое мощное лирическое дыхание, наполнявшее меня счастьем.
Теперь о Рильке: вы познакомились с его стихами в те годы и читали его потом на протяжении всей жизни. Недавно вы закончили перевод «Юношеских дневников», а раньше перевели многие страницы его сочинений. Только что вы побывали в замке Дуино. Вы можете рассказать, какое значение имеет для вас Рильке сегодня?
В моем восхищении Рильке нет ничего исключительного, он стал моим любимым поэтом еще в отрочестве и юности, из-за определенной близости — с учетом, конечно, всех различий — между его и моей натурой. Поэтому я с жадностью читал его в течение многих лет и с самого начала пытался его переводить, мне хотелось быть к нему как можно ближе, что как раз позволяет перевод. Должен сказать, что это восхищение длилось всю мою жизнь, но если в начале это была, можно сказать, слепая страсть, то со временем она превратилась в более сознательное и спокойное отношение, ведь чем больше узнаешь жизнь и творчество Рильке, тем больше сталкиваешься с неувязками и изъянами его личности, и они постепенно заставляют несколько от него отойти. Тем более на фоне такого поэта, как Гёльдерлин, обладающего, несомненно, более высоким и чистым голосом. Поэтому после того, как я много читал его в ранние годы, примерно лет до тридцати, а потом достаточно много переводил, я стал теперь думать о нем более отстраненно, как думаю и сегодня; сейчас меня гораздо меньше тянет его перечитывать, потому что мне кажется, что его стихи уже стали моей неотъемлемой частью. И, слава Богу, можно увлечься чем-то другим…
А эта поездка в Дуино?
Это был в определенном смысле любопытный, волнующий опыт. Я не из тех, кто совершает литературные паломничества, так, я ни разу не был в замке Мюзо, что в общем странно, ведь он находится в Швейцарии, и совсем рядом живут мои друзья. Но тем не менее я никогда не стремился там побывать и попал в башню Мюзо, кстати сказать, весьма труднодоступную, всего два или три года назад. Должен сказать, меня прежде всего впечатлили размеры. Я понял, что хотел сказать Валери, сравнивая Мюзо со средневековыми доспехами, в которые Рильке себя заковал и где Валери, по его словам, чуть не задохнулся, потому что это ведь совсем маленькая башенка, а в ней комнатки с крошечными окнами. Тут ощущается живая аура — владельцам не без труда удалось сохранить все почти в том же виде, как было при жизни поэта. Дуино я увидел при иных, торжественных обстоятельствах, на вручении премии Петрарки, при большом стечении народа, в ослепительно солнечный день, что совсем не соответствует атмосфере «Элегий», где этот замок предстает гораздо более строгим, ведь Рильке обычно жил там зимой и очень уединенно. Он и в самом деле отвесно стоит над морем, а значит, в то время, когда дует бора, так называется мистраль в области Венето, все должно казаться диким, суровым. Мне замок предстал прекрасным, но словно позабывшим о присутствии Рильке, хотя бы потому, что владельцы вынуждены открыть его для всякого рода конгрессов; во времена Рильке все было, конечно, иначе.
И тогда же вы оказались в местах, связанных с Леопарди…
Да, об этом я давно мечтал, потому что очень люблю Италию, а область Марке была одной из немногих, где раньше я не был ни разу, там и вообще относительно мало туристов. Я восхищаюсь Леопарди, когда-то давно пытался немного его переводить. Меня поразило вот что: если представлять себе Реканати согласно Леопарди, который был мизантропом и редкостным пессимистом, то получится унылый городишко, недалекая, ограниченная провинция — так, во всяком случае, ему казалось (или было) в дни его юности. Когда я читал у него о дворце, то даже вообразить не мог, насколько он велик, а ведь это настоящее прекрасное и величественное палаццо; что касается самого города, то он весь из розового кирпича и кажется чрезвычайно привлекательным, возвышаясь над нежными окрестными холмами. Если смотреть со стороны, благодатное место, каких в Италии множество. Испытываешь довольно сильный шок при мысли о том, что выпавшие на долю поэта невзгоды могли настолько исказить его взгляд на реальность; однако — и если бы не это, сейчас бы мы о нем и не вспоминали — ему удалось, как и впоследствии Кризинелю, извлечь из своей внутренней тьмы несколько сияющих и на редкость музыкальных фрагментов, быть может, самых звучных в итальянской поэзии.
Италия дала вам очень много. В каком году вы впервые попали в эту страну?
Я отправился туда в 1946 году, сразу по окончании университета. Мое первое путешествие оказалось особенно счастливым, я бы даже сказал, полным восторга, позади была учеба, ставшая мне вдруг настолько в тягость, что я чуть было не бросил все незадолго до конца, а это было бы глупостью, но в юности бывают подобные кризисы. С другой стороны, я чудом избежал службы в армии, и еще я знал: после этого путешествия отправлюсь в Париж, где начнется моя самостоятельная жизнь. Потому это было особенно счастливое время, и неудивительно, что, когда меня и моего друга Жильбера Куля, который занимался театром марионеток, пригласила в Рим та самая молодая женщина, Лело Фьо (у нее там была мастерская), я пребывал в состоянии эйфории, многократно описанной всеми путешественниками с Севера, впервые пересекшими Альпы. Только что закончилась война, тяжелое время — не только в моральном, но и в материальном смысле, даже в Швейцарии приходилось нелегко. Путешествие на поезде из Лозанны в Рим длилось 36 часов, многие мосты были взорваны, следы войны виднелись повсюду. Но Рим почти не был затронут разрушениями, на рынках царило изобилие, и у меня и моего друга (с которым у нас было полное взаимопонимание) создалось впечатление, будто мы попали на праздник сбора винограда, чудесное языческое торжество; женщины на улицах казались прекрасными в солнечном сиянии этого города, в который потом я всякий раз приезжал с той же радостью. И в этих особенных обстоятельствах, волею случая, произошла моя встреча с Унгаретти.