Филипп Жакоте - Прогулка под деревьями
С того момента я не мог больше уклоняться от вопроса: что все-таки позволило мастерам хайку совместить простоту и тайну, меру (строжайшие правила) и бесконечность? Другими словами: как удавалось им быть подлинными поэтами в рамках этой жизни, не ища поэзии за ее пределами?
Это не могло произойти ни само собой, ни в результате чисто технического приема. Нужен был особый образ жизни. Эти люди, насколько я мог судить, либо были вечными странниками, либо почти ничем не владели; не зависели от власть имущих, но уважали прошлое, которое восхваляли, неизменно посещая могилы своих старых учителей; одновременно отрешенные от мира и в нем живущие, отнюдь не аскеты, но и не прожигатели жизни. Ни герои, ни святые, ни божественные гении, о которых мечтал и которых дал миру XIX век. Незаметные путники. И раз они были незаметны, то сквозь них просиял мир; и сам их путь словно стал явлением неиссякаемого света.
Ну а сегодня, в этом бесконечно более жестком мире, находящемся под смертельной угрозой, — можно ли быть таким путником? Когда над нашими головами в фанатическом исступлении сшибаются враждебные молнии? Я часто задаю себе этот вопрос и попытался выразить смехотворность этой битвы в стихотворении, так и озаглавленном — «Неравная битва», которое заканчивается строками:
Это словно среди тонких тростинок скрываться,
когда звезды небесные наземь начнут осыпаться.
Ну а теперь настало время возвратиться к двусмысленности наград и почестей: с одной стороны, они поддерживают, укрепляют дух, начинает казаться, что еще кто-то разделяет твою неуверенность и тоже ведет «неравную битву»; с другой стороны, возникает угроза, что из тебя сделают застывшую «видную фигуру». А ведь именно по мере ухода от навязанного «имиджа», от какой бы то ни было «роли», официальной или нет (включая — в особенности! — роль поэта), мы можем избежать молчания, которое означало бы, что торжествующие кругом разрушительные силы навсегда замкнули наши уста.
________________ Перевод А. КузнецовойБЕСЕДА С ЖАН-ПЬЕРОМ ВИДАЛЕМ
Разрешите мне начать с начала — я имею в виду то место, где вы стали поэтом, то есть вашу родину, кантон Во в романской Швейцарии. Позволю себе зачитать сравнительно большой отрывок из статьи Жоржа Николя, опубликованной в июне 1944 года в журнале «Современная Швейцария», где вы тоже тогда печатались:
«Четвертая встреча „Общества любителей поэзии“ состоялась в Ривазе, в замке де Глероль. В саду Дам одни сидели на древних церковных скамьях, другие — на вышитых креслах или расписных стульях художника С. П. Робера, гостеприимного хозяина, некоторые расположились на досках или прямо на траве — или даже пристроились в развилках деревьев, подобно мытарю Закхею, — так многочисленны были любители стихов, собравшиеся послушать нескольких молодых поэтов романской Швейцарии. Приглушенные лиственными сводами голоса, молочная зелень спокойного озера, каскады певчих дроздов, легкий бриз — все это чудесным образом настраивало внимание… (…) Наконец как откровение прозвучал четкий александрийский стих Филиппа Жакоте, и по рядам слушателей тут же пронесся шепот: вот настоящий поэт… Председательствовал Гюстав Ру, предваряя каждое новое выступление очень точным и уместным словом. Потом, в качестве интерлюдии, Ж. Д. Р. и Ш. С. исполнили на скрипках французскую музыку восемнадцатого века. Нешумная пасторальная веселость этих мелодий, юная искренность безыскусной игры, звуки сельского праздника стали одним из тех редкостных счастливых мгновений, о которых нельзя ни рассказать словами, ни позабыть…»
Филипп Жакоте, а вы помните этот день?
Да, очень хорошо, но вот о статье совершенно позабыл; однако это удачное начало для разговора о прошлом, потому что как раз это чтение в саду замка Глероль и можно назвать моим настоящим литературным дебютом: до того из всего сообщества литераторов романской Швейцарии я был знаком с одним Гюставом Ру. Мне было лет восемнадцать-девятнадцать, и после этого чтения, когда меня и в самом деле очень хорошо приняли слушатели, я сразу же оказался в самой гуще литературной и художественной жизни Лозанны — возможно, это произошло даже слишком поспешно — в качестве… ну, скажем, «многообещающего молодого поэта». Так, я прежде всего встретил Лело Фьо, о которой рассказывал раньше, и благодаря ей завязал другие драгоценные для меня отношения. Речь, стало быть, идет о Лозанне периода Второй мировой войны, и эта Лозанна вовсе не была такой, как ее изображали в более поздних романах или фильмах — но ведь и времена менялись, — то есть городом, где всем правят банки и самодовольные буржуа, городом с удушливой атмосферой, где «художнику» жить невозможно. Я воспринимал Лозанну совершенно иначе, может быть, причина была в том, что во время войны все находившееся под запретом во Франции временно переместилось в романскую Швейцарию: там выходили журналы, туда приезжали писатели, например, я никогда не забуду, как в нашем университете выступал Пьер Эмманюэль и с каким восторженным энтузиазмом принимали его многочисленные слушатели. И потом, это была юность, с ее ненасытной жаждой деятельности, к тому же были еще живы очень значительные люди, с которыми мы, конечно, не общались непосредственно, но всегда о них помнили, — я имею в виду Рамю и Обержонуа. Я не был лично знаком с Рамю, но встречал его на улице и один раз был на его выступлении; что же касается Обержонуа, то чуть позже мне посчастливилось раз или два повстречаться с ним лично. Близость людей, которыми восхищаешься, является естественным источником энтузиазма и вдохновения для начинающего литератора. Ну а еще у меня были друзья, которые играли в театре марионеток, и я был очень тесно связан с их работой: писал пьесы для этого театра, в рамках все того же самого «Общества любителей поэзии», организовавшего потом упомянутое «серьезное» чтение. Юные студентки Школы изящных искусств, одна прелестнее другой, были нашими подругами… Все дышало юностью, свежестью, надеждой — что особенно ценно в начале литературной жизни. Разумеется, как любой юноша, я переживал тогда кризисы, иногда мне хотелось все бросить и бежать, но все же Лозанна в целом осталась в моей памяти городом радушным, молодым, полным жизни.
Помимо этих прямо противоположных, но особо значимых для меня фигур, какими были Гюстав Ру и Лело Фьо, и встречи с издателем Мермо, очень много давшей мне в плане моей профессиональной деятельности, я хотел бы вспомнить о таком персонаже, как Кризинель, одном из трех лучших лирических поэтов того времени (два других — Гюстав Ру, Пьер-Луи Маттеи), который был из них самым незаметным, и даже более того — он намеренно уходил от общения, из страха, обусловленного его вкусами, — он любил молодых людей; возможно, не случайность, что все три этих значительных поэта имели те же склонности. Кризинель постоянно страдал от неизбывного чувства вины, хотя по натуре был удивительно чистым человеком. Он словно все время жил в предчувствии суда над собой и окончательного приговора. Это привело его к первому приступу безумия; впоследствии пребывание в психиатрической лечебнице стало для него главным источником вдохновения. «Чудо рифмы живой после лет немоты!» Этой строкой открывается его великолепный поэтический сборник «Страж», который я прочел в те годы. Кризинель был скромнейшим корреспондентом газеты «Нувель ревю де Лозанн», с которой я тоже потом регулярно сотрудничал, уже после его смерти, причем мне отводили там гораздо более почетное место, чем ему, хотя он, безусловно, заслуживал большего. Он отвечал за рубрику мелких происшествий («Пропала собака…» и т. д.), то есть его профессиональная жизнь была довольно скудной, безрадостной; с другой стороны, хотя ему было уже за сорок, он продолжал жить в семействе своего сводного брата, в маленькой комнатке, как вечный студент, не способный расстаться с родителями, в окружении нескольких книг. Всего раз я посетил его в этой комнатке и сохранил об этом визите тяжелые воспоминания — мне предстал человек, словно раздавленный, уничтоженный страхом, несоразмерным с породившей его причиной, ибо все главные события происходили в его воображении и в легко уязвимом сердце. Даже если иногда он позволял себе немного расслабиться, казался веселым, встречаясь с друзьями, в целом его личность вызывала сильную жалость и сострадание.
Мне случилось оказаться с ним рядом перед самым началом последнего приступа его болезни. Он предложил мне посетить Кот, местность между Женевой и Лозанной, излюбленный край его деревенских прогулок. Стояла осень; мы договорились встретиться на вокзале, и там этот человек, который по возрасту годился мне в отцы, сказал: «Простите, пожалуйста, но я забыл дома кошелек, не могли бы вы купить мне билет на поезд?» Мы собирались гулять поблизости, в Морже или Роле, и с самого начала этот его поступок немного смутил и обеспокоил меня. Затем, во время прогулки, он казался рассеянным и почти не радовался вместе со мной красоте этого дня. Несколько позже, когда мы зашли к художнику Марселю Понсе, бывшему тоже одной из ярких и запоминающихся лозаннских фигур той эпохи, он признался: вы знаете, меня преследуют, есть люди, которые за мной следят, я получил жуткое письмо и т. д., и я, совсем тогда молодой, крайне застенчивый, больше, чем теперь, — я не стал ни о чем его расспрашивать, возможно, это была ошибка, но я понятия не имел, что отвечать. Прошло около двух дней, и он, пунктуально вернув мне деньги за билет и оставив в подарок томик Рембо издания «Плеяды», где вместо посвящения на титульном листе его рукой было написано только мое имя, по своей воле отправился в клинику, а спустя несколько недель ушел оттуда, отправился к озеру и бросился в воду. Потом на молу нашли его пиджак с Евангелием от Иоанна в кармане. Этого человека невозможно забыть, особенно потому, что ему удалось извлечь из своей жизни, наполненной манией преследования и страхом перед адом, мгновения хрустальной ясности, а это было настоящим чудом в тогдашней романской поэзии.