Дмитрий Михаловский - Поэты 1880–1890-х годов
Как ни поверхностно было то идеалистически-философское направление, которое стремились придать своей поэзии К. Льдов и Д. Цертелев, самое это стремление было характерной чертой времени Философский идеализм различных оттенков становится в это время особенно активным и стремится занять то место в общественном сознании, которое раньше принадлежало материализму Чернышевского и его последователей. Уже народнические мыслители, как известно, во многом отошли от Чернышевского, хотя и считали себя его сторонниками. Что же касается его противников, то они объявили открытый поход против Чернышевского и его школы. Так, упомянутый выше A. Л. Волынский прямо солидаризировался с оппонентом Чернышевского Юркевичем. На страницах «Северного вестника» Волынский выступал с пропагандой неокантианства, популяризируя в своих статьях аналогичные течения на Западе. Увлечению неокантианством отдал дань и близкий к народничеству В. В. Лесевич (в конце 80-х годов он перешел к эмпириокритицизму Р. Авенариуса и стал первым в России популяризатором его учения). В этом идеалистическом течении едва ли не первое место принадлежало философу и поэту B. С. Соловьеву.
Свой поэтический идеал Владимир Соловьев видел в лирике Фета, которого он рассматривал как прямого наследника Пушкина. Однако сам Вл. Соловьев далеко не был последователем Фета: Фет был для него слишком конкретен и материален. В частности, в пейзажной лирике Вл. Соловьева внешний мир как бы дематериализуется. В природе, в «явном таинстве ее красоты» поэт стремится увидеть сочетание «земной души» с «неземным светом» («Земля-владычица! К тебе чело склонил я…», 1886).
В другом, более позднем стихотворении Вл. Соловьев восклицает:
Милый друг, иль ты не видишь,
Что всё видимое нами —
Только отблеск, только тени
От не зримого очами?
И это не было для него только декларацией, — он последовательно проводил этот принцип в своей поэзии. Реальная картина природы у Соловьева часто намечена двумя-тремя штрихами, как бы условными признаками, все остальное — мерцанье «неземного света». Так, в стихотворении «В Альпах», рисуя картину гор и моря, поэт ограничивается одним двустишием и не стремится к разнообразию красок: для изображения внешнего мира ему достаточно одной краски («Синие горы кругом надвигаются, синее море вдали»). Бесконечно более важны для него не впечатления, даже не смутные настроения, навеваемые природой, а нечто такое, чему нет названья на языке образов или чувств. Какие бы картины реального мира ни входили в поэзию Соловьева, они находят себе место в какой-то особой сфере:
Близко, далёко, не здесь и не там,
В царстве мистических грез,
В мире, не видимом смертным очам,
В мире без смеха и слез…
Это относится не только к образам природы, но и к изображению внутреннего мира человека. Психологическая лирика Вл. Соловьева так же лишена конкретности и так же наполнена мистическими идеями, как и лирика пейзажная. В стихотворении «Бедный друг! истомил тебя путь…» (1887) намечены контуры вполне реальной любовной драмы, но не на ней сосредоточено внимание поэта, а на философском итоге, замыкающем стихотворение:
Смерть и Время царят на земле, —
Ты владыками их не зови;
Всё, кружась, исчезает во мгле,
Неподвижно лишь солнце любви.
Все стихотворение, в сущности, и написано ради этого афоризма, он имеет самодовлеющее значение, предшествующие строки лишь слегка мотивируют его.
Очень часто житейские коллизии у Вл. Соловьева исчезают вовсе, тогда возникает философская лирика в чистом виде, нередко появляются стихотворные рассуждения на религиозные темы. Таких стихов у Вл. Соловьева много, и тема их одна: «средь суеты случайной, В потоке мутном жизненных тревог Владеешь ты всерадостною тайной: Бессильно зло, мы вечны; с нами бог» («Имману-Эль», 1892).
В поэзии Соловьева нашли отражение и его излюбленные политические идеи, восходящие к славянофильской философии истории — в частности, к традиционно славянофильскому противопоставлению Востока и Запада. Некогда древняя Эллада победила «стада рабов» Ирана, а «царственный орел» Рима «силой разума и права» дал миру единство; так установилось политическое и идейное господство Запада, но все-таки — «свет с Востока», потому что душа вселенной тоскует о мире и любви. Россия должна будет внести в жизнь человечества это начало примирения, в этом ее историческая миссия. Стихотворение «Ex oriente lux» (1890), в котором развернута эта концепция, заканчивается таким возгласом:
О Русь! в предвиденьи высоком
Ты мыслью гордой занята;
Каким же хочешь быть Востоком:
Востоком Ксеркса иль Христа?
«Восток Ксеркса» — это, конечно, символ грубой силы и порабощения, говоря конкретно — самодержавный деспотизм. Вл. Соловьев отвергал его, не предполагая, разумеется, никаких революционных преобразований, но даже и очень умеренный либерализм его политических стихов привлекал к их автору сочувствие широкой публики, жадно ловившей всякое проявление политической оппозиционности, где бы и в чем бы оно ни выражалось. А у Вл. Соловьева политические мотивы и настроения появлялись нередко, они окрашивали иной раз даже его пейзажные стихи. В стихотворении «Сайма в бурю» (1894), например, пейзаж воспринимается как политическая аллегория. Озеро «плещет волной беспокойною», стремясь выбиться из гранитных оков, и это зрелище радует поэта.
В стремлении к свободе Вл. Соловьев видел что-то стихийное, первобытное, неистребимое. Пока существуют «гранитные оковы», до тех пор будут волнения, бури и спор с враждебными судьбами. Покой и мир в оковах счастья не приносит.
Однако не эти политические иносказания определяли общий тон и стиль его поэзии. Вл. Соловьев воспринимался прежде всего как автор лирико-философских этюдов, далеких от злобы дня, как утонченный поэт «мыслей без речи и чувств без названия». Поэзия Вл. Соловьева с ее подчеркнутой духовностью, отрешенностью от материального мира подготовила путь русским символистам, которые считали Соловьева своим предшественником и учителем.
6Первые шаги русского модернизма как литературного направления связаны были и с идейным кризисом политической системы старого народничества. Отказ от революционной теории и практики выражался в переходе к либеральным утопиям и либеральному прожектерству у одних и в полном отчуждении от каких бы то ни было политических, гражданственных стремлений — у других. Подобно тому как публицисты «Недели», сторонники теории «малых дел», провозгласили разрыв со старыми демократическими традициями, политическим наследством 60-х годов, некоторые литераторы, когда-то близкие к демократическому литературному движению, уже в 80-х годах демонстративно заявили о своем отказе от старых литературных традиций.
В 1884 году в киевской газете «Заря» появились статьи H. М. Минского и И. И. Ясинского, представлявшие собою декларацию открытого разрыва с принципами «утилитаризма» и гражданственности. В конце 70-х — начале 80-х годов оба автора этих статей стояли на левом фланге литературного движения. И. Ясинский был постоянным сотрудником «Отечественных записок», где он помещал рассказы с ярко радикальной окраской. Н. Минский также начал свою деятельность гражданскими стихами, он сотрудничал к тому же в нелегальных народнических изданиях. Теперь оба писателя рассматривают свой прежний путь как идейную ошибку, оба отрицают «учительное» значение искусства, сводят роль его к эстетическому наслаждению — и в нем одном видят подлинное счастье человека. Критерием художественности Н. Минский объявляет одну только искренность, независимую от жизненной правды. Верность природе, с его точки зрения, не есть закон искусства. Поэт, рисующий мир таким, как он ему кажется, создает новую действительность, новую природу, и в этом его преимущество перед ученым, который ничего не создает, а лишь открывает законы мира, существовавшие до него.
Отказ от гражданственности, от принципа художественной правды, апология художественного субъективизма — вот то новое, что появилось в середине 80-х годов у народнического поэта, а Минский был не просто близок к народничеству, он был связан с его революционным крылом. Он писал о народном горе, о «русской печали», стыдливой и робкой, и о народных слезах. «Нам эти слезы без числа Родная муза сберегла», — восклицал он в стихотворении «Наше горе» (1879). Он предсказывал неизбежность революции и в стихотворении «Пред зарею» (1878) с эпиграфом из пророка Исайи: «Приближается утро, но еще ночь», нарисовал аллегорическую картину гнетущего сна перед близким рассветом; радикальный смысл этих иносказаний был понятен всем. В большой драматической поэме «Последняя исповедь» (1879), напечатанной в «Народной воле», он показал осужденного на казнь революционера. Священник накануне казни говорит ему слова утешения и последнего напутствия, осужденный гордо отвергает лживые утешения религии. Но доброта священника трогает его, и он благодарит своего собеседника как человека, ненавидя как служителя ложного учения. В литературе 70–80-х годов вопрос о хороших людях на плохих местах, о служителях зла, не ведающих, что творят, волновал многих. Революционно настроенные люди в то время слишком часто сталкивались с сознательной злобой врагов, чтобы их могла не трогать бессознательная доброта представителей чуждого мира. Вспомним известный рассказ В. Г. Короленко «Чудна́я», в котором этой теме была придана особая острота. Человек из народа, по темноте своей ставший жандармом, проникается невольной симпатией к ссыльной девушке — в таком сюжете было нечто наталкивающее на важные мысли о взаимоотношениях революционеров 70-х годов с темными и отсталыми слоями народа, и это трогало и волновало. Выраженная у Минского более мелко, более ходульно и мелодраматично, эта тема захватывала сама по себе, и автору «Последней исповеди» охотно прощали явные несовершенства исполнения.