Л. Кобылинский - АРГО
погрузи в забытье и прохладную лень,
в их волненье сомненье свое убаюкав,
бесконечность раздумий в безумии звуков,
закружись полусонно, как легкая тень,
оброненная тучкой на меркнущий день.
РОКОКО
I. Rococo triste
Вечерний луч, озолоти
больные розы небосклона!
Уж там с небесного балкона
звучит последнее «Прости!»
И золотые кастаньеты
вдруг дрогнули в последний раз,
и вот ночные силуэты
к нам крадутся, объяли нас;
И тем, чьи взоры ужасает
мир солнца, стройно и легко
из полумрака воскресает
грусть вычурная Рококо.
Вот тихо простирает крылья
на парк, на замок, на мосты
ниспав небрежно, как мантилья,
испанский вечер с высоты.
И весь преобразился сад,
пилястры, мраморы, карнизы,
везде бегут, на всем дрожат
Луны причуды и капризы.
Фонтан подъемлет клюв и вот
уж сыплет, зыблет диаманты,
волшебный шлейф Луны Инфанты
влачится по ступеням вод.
И верится, здесь на дорожке
под фантастической листвой
ее капризно-детской ножки
проглянет кончик голубой.
Обман спешит стереть обман...
Мосты, беседки... Мы в Версале,
и мы от запахов устали,
нам утомителен фонтан.
Кругом ни шороха, ни звука,
как хрупки арабески сна,
но всюду неземная скука
и неземная тишина!
В листве желанно и фигурно
застыл орнамент кружевной;
здесь все так мертво, так скульптурно
и все напудрено Луной!
Но этот странный мир постижен
лишь тем, кто сам иной всегда,
и трепетен и неподвижен
и мертво-зыбок, как вода;
кто, стили все капризно слив,
постиг бесцельность созерцанья,
усталость самолюбованья,
и к невозможному порыв.
II. Rococo gai
Когда душе изнеможенной
родное небо далеко,
и дух мятется осужденный,
лишь ты прекрасен изощренный,
капризно-недоговоренный,
безумно-странный Rococo.
Ты вдруг кидаешь на колонну
гирлянд массивных цепь... и вот
она, бежавшая к балкону,
свою надменную корону
склоняет ниц, к земному лону,
потешной карлицей встает.
Ты затаил в себе обиды
от повседневности тупой,
твой взор пресыщенно-слепой
живят чудовищные виды,
и вот твои кариатиды
растут, как башни, над толпой.
Твои кокетливые змеи,
твои скульптурные цветы,
твои орнаменты, трофеи,
скачки, гримасы и затеи,
отверженным всего милее.
как бред изломанной мечты.
Лишь ты небрежный и свободный
в своих обманах мудро-прав,
загадочен, как мир подводный
с его переплетеньем трав;
мятеж с условностью холодной
невозмутимо сочетав,
лишь ты всевидящий провидишь
в затейливости — забытье,
ты цель лишь в сочетаньи видишь,
равно увенчиваешь все,
и все, венчая, ненавидишь,
влача проклятие свое.
Лишь ты коварный, вечно разный
все очертанья извратил;
неутомимый, неотвязный,
изысканный и безобразный
в один узор винтообразный
ты все узоры закрутил.
Лишь ты, своим бессильем сильный,
ты, с прихотливостью герба,
в бесстильности капризно-стильный,
с твоей гримасою умильной,
мне дорог, как цветок могильный,
приосенивший все гроба.
Лишь ты цветешь, не умирая,
не знаешь слез, всегда грустя,
скелет в гирлянды убирая,
ты души, что лишились Рая,
научишь изменять, шутя,
научишь умирать, играя!
ЗАБЫТЫЕ ОБЕТЫ
В день изгнаний, в час уныний,
изнемогший, осужденный,
славословь три вечных розы,
три забытые обета.
Роза первая — смиренье,
Бедняка Христова сердце,
роза скорби, обрученье
со святою Нищетою!
Славословь другую розу —
целомудрие святое,
сердце кроткое Марии,
предстоящей у Креста.
Роза третья — сердце Агнца,
роза страшных послушаний,
роза белая Грааля,
отверзающая Paul
1913.
КЕЛЬНСКИЙ ДОМ
Сегодня с утра дождь да тучи,
под дождем так угрюм кельнский Дом,
как дым, смутен облик могучий,
ты его узнаешь с трудом.
Как монах, одинокой тропою,
запахнувшись зло в облака,
он уходит упрямой стопою
в иные, в родные века.
А лишь станет совсем туманно,
он, окутанный мраком ночным,
как вещий орел Иоанна,
вдруг взмоет над Кельном родным;
вознесется плавно и гордо,
станет бодрствовать целую ночь,
громовержушим «Sursum corda!»
отгоняя Дьявола прочь.
СОБОР В МИЛАНЕ
Чистилища вечерняя прохлада
в твоих тенях суровых разлита,
но сочетают окна все цвета
нетленного Христова вертограда.
И белый луч, от Голубя зажжен,
сквозь все лучи и отблески цветные,
как прежде в сердце бедное Марии,
Архангелом в твой сумрак низведен.
Его крыло белей и чище снега
померкло здесь пред Розою небес,
и перед Тем. Кто Альфа и Омега,
возносится столпов воздушный лес.
В страну, где нет печали, воздыханья,
уводит непорочная тропа,
и у органа молит подаянья
погибших душ поникшая толпа.
ФЛОРЕНТИЙСКИЙ СОБОР
(Maria del Lilia)
У ног твоих беснуются авто,
толпа ревет: «Satan il destruttore!»
Но ты молчишь, в твоем угрюмом взоре
века не изменилося ничто.
В тебе душа титана Бриарея,
пред Агнцем кротко падшего во прах,
среди врагов заложником старея,
ты задремал по грудь в иных мирах.
Разубранный снаружи прихотливо
таишься ты, не тратя лишних слов,
но яростны твоих колоколов
немолчные приливы и отливы.
Все предали, но свято ты хранишь
синайских громов отчие раскаты,
Архангела-гонца глагол крылатый,
видений райских пламенную тишь...
Уж шесть веков, как в нас померкла вера,
блюди же правду дантовых терцин,
на куполе — сверженье Люцифера,
и над распятьем черный балдахин.
ТОМВА DI S. DOMENICO
О Доминик, мертва твоя гробница,
не слышен лай твоих святых собак;
здесь складки мертвые, бесчувственные лица,
здесь золото и мрамор, сон и мрак.
В холодной мгле безумная Мария,
как трепетная раненая лань,
рвет на груди одежды голубые
и на Отца, стеня, подъемлет длань.
У ног ее окровавленный муж
простерт, вкусив покой давно желанный,
и давит сердце вздох благоуханный
цветов увядших и бескрылых душ.
В АССИЗИ
I.
Здесь он бродил, рыдая о Христе,
здесь бродит он и ныне невидимкой;
вокруг холмы, увлажненные дымкой,
и деревянный крест на высоте.
Здесь повстречался первый с ним прохожий,
здесь с ним обнялся первый ученик.
здесь он внимал впервые голос Божий
и в небе крест пылающий возник.
Железный змей, безумием влекомый,
вдали бежал со свистом на закат,
и стало так все радостно-знакомо,
все сердцу говорило тайно: «Брат!»
Здесь даже тот, кому чужда земля,
кто отвергал объятия природы,
благословит и ласковые всходы
и склоны гор на мирные поля.
О Божий Град! То не ограда ль Рая
возносится на раменах холма?
Не дети ли и Ангелы, играя,
из кубиков сложили те дома?
И как же здесь не верить Доброй Вести
и не принять земную нищету?
О, только здесь не молкнет гимн Невесте
и Роза обручается Кресту.
Прими ж нас всех равно, Христова нива!
К тебе равно сошлися в должный срок
от стран полудня кроткая олива
и от земель славянских василек!
II.
Вот голуби и дети у фонтана
вновь ангельскою тешатся игрой,
вот дрогнул звон от Santa Damiana,
ладов знакомых позабытый строй!
Все строже, все торжественней удары,
песнь Ангелов по-прежнему тиха,
— Придите все упасть пред гробом Клары,
пред розою, не ведавшей греха!
И верится, вот этою дорогой,
неся Любви святую мудрость в дар,
придут, смиреньем славословя Бога,
Каспар и Мельхиор и Балтазар!
И возвратятся, завтра ж возвратятся
забытые, святые времена,
концы вселенной радостно вместятся
в тот городок, где Рая тишина!
Лишь здесь поймет погибший человек,
что из греха и для греха он зачат,
и Сатана вдруг вспомнит первый век,
пред Бедняком смирится и заплачет.
— Pieta, Signore! — ... дрогнули сердца...
Какой упрек! Весь мир святей и тише,
и ближе до Небесного Отца,