Л. Кобылинский - АРГО
вкруг веет свежестью лесной
и запахом зеленой глуши;
гудя зовет веселый рог,
скамейка длинная вытягивает уши...
две пары ног...
и... скок...
Мы скачем бешено... Вперед! Коль яма, в яму;
ручей, через ручей... Не все ли нам равно?
Картины ожили, и через реку в раму
мы скачем бешено, как сквозь окно в окно.
Та скачка сон иль явь, кому какое дело,
коль снова бьется грудь, призывный слыша крик,
коль вновь душа помолодела
хотя б на миг!
В погоне бешеной нам ни на миг единый
не страшны ни рога. ни пень, ни буйный бег!
А, что, коль вдруг навек
я стал картиной?!
МАСКАРАД
терцины
Доносится чуть внятно из дверей
тяжелый гул встревоженного улья,
вот дрогнули фигуры егерей,
и чуткие насторожились стулья.
Все ближе звон болтливых бубенцов,
невинный смех изящного разгулья.
Вот хлынули, как пестрый дождь цветов
из золотого рога изобилья,
копытца, рожки, топот каблучков,
и бабочек и херувимов крылья.
Здесь прозвонит, окрестясь с клинком клинок,
там под руку с Жуаном Инезилья,
а здесь Тритон трубит в гигантский рог;
старик маркиз затянутый в жилете
едва скользит, не поднимая ног,
вот негр проходит в чинном менуэте,—
и все бегут, кружат, смешат, спешат
сверкнуть на миг в волшебно-ярком свете.
И снова меркнут все за рядом ряд,
безумные мгновенной пестротою
они бегут, и нет пути назад,
и всюду тень за яркой суетою
насмешливо ложится им вослед,
и Смерть, грозя, бредет за их толпою.
Вот слепнет бал и всюду мрак... О нет!
То за собой насмешливые маски
влекут, глумясь, искусственный скелет,
предвосхищая ужас злой развязки.
МЕНУЭТ
Ш. Д'Ориаса
Среди наследий прошлых лет
с мелькнувшим их очарованьем
люблю старинный менуэт
с его умильным замираньем.
Ах, в те веселые века
труднее не было науки,
чем ножки взмах, стук каблучка
в лад под размеренные звуки!
Мне мил веселый ритурнель
с его безумной пестротою,
люблю певучей скрипки трель,
призыв крикливого гобоя.
Но часто ваш напев живой
вдруг нота скорбная пронзала,
и часто в шумном вихре бала
мне отзвук слышался иной,—
как будто проносилось эхо
зловещих, беспощадных слов,
и холодело вдруг средь смеха
чело в венке живых цветов!
И вот, покуда приседала
толпа прабабушек моих,
под страстный шепот мадригала
уже судьба решалась их!
Смотрите: плавно, горделиво
сквозит маркиза пред толпой
с министром под руку... О диво!
Но робкий взор блестит слезой...
Вокруг восторг и обожанье.
царице бала шлют привет,
а на челе Темиры след
борьбы и тайного страданья.
И каждый день ворожею
к себе зовет Темира в страхе:
— Открой, открой судьбу мою!
— Сеньора, ваш конец — на плахе!
ИЛЛЮЗИЯ
Полу-задумалась она, полу-устала...
Увы, как скучно все, обыденно кругом!
Она рассеяно семь раз перелистала
свой маленький альбом.
Давно заброшены Бодлер и «Заратустра»,
здесь все по-прежнему, кто что бы ни сказал...
И вот откинулась, следя, как гаснет люстра,
и засыпает зал.
Она не чувствует, как шаль сползла с колена,
молчит, рассеянно оборку теребя,
но вдруг потухший взгляд коснулся гобелена,—
и узнает себя.
То было век назад... В старинной амазонке
она изысканно склоняется к луке,
на длинные черты вуаль спадает тонкий,
и кречет на руке.
Сверкает первый луч сквозь зелень молодую,
крупицы золота усыпали лужок,
все внятней хоры птиц, и песню золотую
вдали запел рожок.
Последняя звезда еще дрожит и тает,
как капля поздняя серебряной росы,
лишь эхо смутное из чащи долетает
да где-то лают псы...
И та, другая, ей так странно улыбнулась.
и перья длинные чуть тронул ветерок...
Забилось сердце в ней, но вот она проснулась,
и замолчал рожок...
В ПАРКЕ
Мерцает черным золотом аллея,
весь парк усыпан влажными тенями,
и все, как сон, и предо мною фея
лукавая... Да, это вы же сами?
Вот, улыбаясь, сели на скамейку...
Здесь день и ночь ложатся полосами,
здесь луч ваш локон превращает в змейку,
чтоб стал в тени он снова волосами.
Я говорю смущенно. (Солнце прямо
смеется мне в глаза из мертвой тени.)
Вы здесь одна, плутовка? Где же мама?
Давно, давно на бледном гобелене
она неслышно плачет надо мною.
ее печаль тиха порой осенней,
и безутешна скорбь ее весною!
КОМНАТА
Я в комнате один, но я не одинок,
меня не видит мир, но мне не видны стены,
везде раздвинули пространство гобелены,
на север и на юг, на запад и восток.
Вокруг меня простор, вокруг меня отрада,
поля недвижные и мертвые леса,
везде безмолвие и жизни голоса:
алеет горизонт, овец теснится стадо.
Как странно слиты здесь и колокольный рев
и бронзовых часов чуть внятные удары,
с капризным облаком недвижный дым сигары,
и шелка шорохи с шуршанием дерев.
Но так пленительна моей тюрьмы свобода,
и дружно слитые закат и блеск свечей,
камином тлеющим согретая природа
и ты. без ропота струящийся ручей,
что сердце к каждому бесчувственно уколу,
давно наскучивши и ранить и страдать;
мне просто хочется послушать баркаролу
из «Сказок Гофмана» — и после зарыдать.
КРАСНАЯ КОМНАТА
картина Матисса
Здесь будто тайно скрытым ситом
просеян тонко красный цвет,
однообразным колоритом
взор утомительно согрет.
То солнца красный диск одели
гирлянды туч, как абажур,
то в час заката загудели
литавры из звериных шкур.
Лишь нега, золото и пламя
здесь сплавлены в один узор,
грядущего виденья взор
провидит здесь в волшебной раме.
Заслышав хор безумно-ярый,
труба меж зелени в окне,
как эхо красочной фанфары,
взывает внятно в тишине.
Как бык безумный, красным светом
ты ослеплен, но, чуть дыша,
к тебе старинным силуэтом
склонилась бархата душа
с капризно-женственным приветом.
ДАМЕ-ЛУНЕ
Чей-то вздох и шорох шага
у заснувшего окна.
Знаю: это Вы, луна!
Вы — принцесса и бродяга!
Вновь влечет сквозь смрад и мрак,
сквозь туманы городские
складки шлейфа золотые
Ваш капризно-смелый шаг.
До всего есть дело Вам,
до веселья, до печали.
сна роняете вуали,
внемля уличным словам.
Что ж потупились Вы ниже,
видя между грязных стен,
как один во всем Париже
плачет сирота Верлен?
БОЛЬНЫЕ ЛИЛИИ
Больные лилии в серебряной росе!
Я буду верить в вас и в вас молиться чуду.
Я как воскресный день в дни будней не забуду
больные лилии, такие же, как все!
Весь день, как в огненном и мертвом колесе,
душа давно пуста, душа давно увяла;
чья первая рука сорвала и измяла
больные лилии в серебряной росе?
Как эти лилии в серебряной росе,
прильнувшие к листу исписанной бумаги,
душа увядшая болит и просит влаги.
Ах, эти лилии, такие же, как все!
Весь день, как в огненном и мертвом колесе,
но в тихом сумраке с задумчивой любовью,
как духи белые, приникнут к изголовью
больные лилии в серебряной росе!
TOURBILLON
Если бедное сердце незримо рыдает
и исходит в слезах, и не хочет простить,
кто заветное горе твое разгадает,
кто на грудь припадет, над тобой зарыдает?
А, грустя, не простить — это вечно грустить,
уронив, как дитя, золотистую нить!
Если сердце и бьется и рвется из плена,
как под меткою сеткой больной мотылек,
если злою иглою вонзится измена,
рвутся усики сердца, и сердцу из плена
не дано, как вчера, ускользнуть, упорхнуть.
Ах, устало оно, и пора отдохнуть!
Паутинкою снова закутана зыбкой
дремлет куколка сердца больного, пока
не проснется и гибкой и радостной рыбкой,
не утонет в потоках мелодии зыбкой,
не заблещет звездою мелькнувшей на дне,
не заплещет с волною, прильнувши к волне.
Вверь же бедное сердце кружению звуков,
погрузи в забытье и прохладную лень,