Борис Слуцкий - Том 3. Стихотворения, 11972–1977
«Стоял вопрос про роток и платок…»
Стоял вопрос про роток и платок.
Стоял вопрос про лес и про щепки.
Все подготовлено было крепко.
Осталось включить ток.
Но было страшно его включать,
начать исключать, а потом заключать,
ведь проводу дай только повод,
и он срывается со столба, и
в план врывается судьба,
и бьет, где попадя, провод.
Поэтому лес пока шелестел.
Никто его рубить не хотел,
и щепки, вцепившись цепко
в привычку, в быт, в свое «дважды два»,
такие вот произносят слова,
высказываются крепко.
«Итог истории: осколки…»
Итог истории: осколки
какой-то склянки и бутылки.
А были обвиненья — колки.
А были вдохновенья — пылки.
Итог истории — обломки.
Луч на глазури черепка.
А люди, как солома, ломки,
и как им пережить века?
Итог истории: слои
дерьма, и мусора, и щебня.
Хотя свистели соловьи
и были: доблесть, гордость, щедрость.
А ты? Ты сделал все, что мог,
чтоб мерили иные меры
твою эпоху, нашу эру?
Еще не подведен итог.
ПОКА ЕЩЕ ВСЕ НИЧЕГО
Если слово: «Нехорошо!»
останавливает поступки —
значит, все еще хорошо
и судьбы короткие стуки
в дверь твою и в твое окно
и в ворота твоей эпохи
означают все равно,
что дела покуда неплохи.
Если, что там ни говори,
не услышат и не исполнят
«Бей!» — приказ
и приказ «Бери!»,
значит, что-то они еще помнят.
Вот когда они все забудут,
все запамятуют до конца,
бить и брать
все, что надо, будут,
начиная с родного отца,
вот когда они будут готовы
все поставить как есть на места,
вовсе не с Рождества Христова
числя в календарях лета,
вот когда переменятся даты
и понятья: честь, лесть и месть,—
настоящие будут солдаты!
Что ни скажут — ответят: «Есть!»
ПИСАРЬ
Писарь в штабе мирового духа —
сочинитель боговых приказов.
Бог подписывает, но идеи
вырабатывает писарь.
А фамилию его не нужно
узнавать: она секретна.
Хватит с вас, что вам известно
тысяча одно названье бога.
Принято считать, что писарь пишет
то, что бог диктует.
Впрочем, всем давно известно:
бог не вышел на работу.
День не вышел, год не вышел.
С девятьсот семнадцатого года
он не выходил ни разу.
Не пора ли рассекретить имя
писаря, того, кто вправду пишет —
тысяча второе имя бога,
нет, его единственное имя?
Может быть, добрее станет писарь,
если будет знать, что отвечает
он и что прошла пора секретов?
Рассекретим писаря! Объявим!
Огласим его, опубликуем,
обнародуем — и тем заставим
оглянуться на рассудок
и с историком считаться.
Пусть на свет на божий он выходит —
невеликий, может быть, плюгавый,
в нарукавниках и с авторучкой,
в писарских надраенных штиблетах,
с писарской искательной улыбкой.
Пусть он, знающий всему на свете цену,
слышит крики: «Писаря на сцену!»
«Анекдоты о Сталине лет через много…»
Анекдоты о Сталине лет через много,
через много столетий и через века
с восхваленьями Сталина шествуют в ногу,
отклоняются от славословий слегка.
Анекдоты боялись, и шепот страшился,
даже шорох и шелест не мог и не смел.
И никто до сих пор не посмел, не решился,
может быть, и решался, да нет, не сумел.
До сих пор мы рассказываем, озираясь,
как прошел он по миру, на нас опираясь,
и хохочем, почтительно трепеща,
и трепещем, почтительно хохоча.
«Доколе, доколе?..»
Доколе, доколе?
И только потом — почему?
За что, за что?
И только потом — для чего же?
От возгласа боли
к оценивающему уму
придем несомненно
значительно позже.
Порядок рыданий установился давно —
что крикнут, что спросят,
что вымолят, что попросят,
и камня в то зарешеченное окно
никто, надеюсь, не бросит.
Поэтому снова: доколе? когда же конец?
И после: за что же? да что же я сделал такое?
А разум хлобучит венец на терновый венец,
когда наконец все прошло — в промежуток покоя.
ИЗ «А» В «Б»
До чего довели Плутарха,
как уделали Карамзина
пролетарии и пролетарки
и вся поднятая целина?
До стоического коварства,
раскрываемого нелегко,
и до малороссийского фарса,
и до песенки «Сулико».
До гиньоля, до детектива,
расцветающих столь пестро,
довели областные активы
и расширенные бюро.
Впрочем, это было и будет,
и истории нету иной.
Тот, кто это теперь забудет,
тот, наверно, давно больной.
Если брезгуете, и гребуете,
и чего-то другого требуете,
призадумавшись хоть на миг,
жалуйтесь! На себя самих.
«Я не искал виновника…»
Я не искал виновника:
вредителей в тридцать седьмом,
в другом году — чиновников, —
я знал о себе самом.
Не надо качать права,
а надо, очень надо
засучивать рукава
и делать то, что надо.
Я знал, минуют новости
и высохнут, как дождь.
От собственной же совести
не уйдешь.
«Где небитые? Не осталось…»
Где небитые? Не осталось
ныне в мире ни одного,
чтобы в холе и неге старость, —
так и не испытал ничего.
Битых много. Битые все мы.
От всеобщего боя
системы
стал небитый редок, как лось,
Как увидим — сразу стреляем,
ни минуты не потеряем,
чтоб никак ему не удалось
походить небитым неделю,
чтобы гордо он не смотрел.
Как увидели, углядели —
начинаем тотчас отстрел.
«В раннем средневековье…»
Не будем терять отчаяния.
А. АхматоваВ раннем средневековье
до позднего далеко.
Еще проржавеют оковы.
Их будет таскать легко.
И будет дано понять нам,
в котором веке живем:
в десятом или девятом,
восьмом или только в седьмом.
Пока же мы всё забыли,
не знаем, куда забрели:
часы ни разу не били,
еще их не изобрели.
Пока доедаем консервы,
огромный античный запас,
зато железные нервы,
стальные нервы у нас.
С начала и до окончания
суровая тянется нить.
Не будем терять отчаяния,
а будем его хранить.
Века действительно средние,
но доля не так тяжка,
не первые, не последние,
а средние все же века.
ВЫСОКОЕ ЧУВСТВО
Зло, что преданно так и тщательно
шло за каждым шагом добра
и фиксировало старательно
все описки его пера, —
равнодушно к своим носителям,
к честным труженикам, чья судьба,
упревая под тесным кителем,
зло носить на мозоли горба.
Их, кто мучит и убивает,
челядь верную
глупая знать
и оплачивает и забывает,
не желает при встрече признать.
У глядевших по службе в оба,
у давно уставших глядеть
назревает глухая злоба,
кулаки начинают зудеть.
Их тяжелые, словно дыни,
кулаки-пудовики
от обиды и от гордыни,
от печали и от тоски,
от высокого чувства чешутся.
Между прочим — очень давно.
И ребята угрюмо тешатся,
разбивая о стол домино.
«Вогнутый выпуклого не поймет…»