Константин Симонов - Собрание сочинений. Том 1
Над нашею живой душой,
Сквозь них с мадридских перекрестков
К нам в камеры влетает бой.
Пусть завтра карцер мой пустует,
Но тем, что в ночь меня убьют,
Сто камер словом: "Протестую!" -
С утра пощечин надают.
3
О прошлом вдруг нахлынут думы:
Разлука с домом, пыльный шлях
И слезы матери, угрюмо
Так и застывшие в глазах.
Асфальт расторгся под ногами,
Распалась надвое стена,
И ты неслышными шагами
Все ходишь, ходишь дотемна.
Не по тюремным серым плитам,
Не по казенным злым камням,
А по тропинкам, по забытым,
Полынью пахнущим полям.
С тобою рядом шляхом дальним
Пылят жандармы с двух сторон,
А сзади с шелестом печальным
Березы отдают поклон.
4
Ты к камере своей привязан,
Ты выучил тюремный стук,
Ты карцером пять раз наказан
В алфавите за каждый звук.
Ты понимаешь с полуслова
Намеки через три стены,
И запросто с тобою снова
Товарищи со всей страны.
Как старый политзаключенный,
Ты можешь запустить "коня" -
С запискою шпагат крученый -
К соседу среди бела дня.
Очередной доклад без сна
Приняв по буквам терпеливо,
Ты рад: какая перспектива
Из камеры твоей видна!
Тебя с взведенными курками
Ведут на суд, чтоб срок додать,
И ты, вернувшись, окнам камер
На пальцах объясняешь: "Пять!"
5
Франко готовит мавров к штурму,
Чтобы Мадрид свободный взять,
И пан министр Грабовский в тюрьмах
Решил нас тоже штурмовать.
Он двинул голод в наступленье
На маленький Мадрид в тюрьме,
Но мы пока в своем уме,
Умрем, но не согнем колени.
Был парень в карцер брошен снова,
В мешок из камня, без окон.
Наверх из карцера сырого
С колючим кашлем вышел он.
И сразу же к стене, и сразу
Соседу выстукать спешит:
"Как там франкистская зараза?
Как держится там наш Мадрид?"
Вплоть до тюремного обеда
Лежал, стараясь не грустить,
Потом у верхнего соседа
Решил махорки попросить.
Но у соседа нет махорки,
Лишь в мыслях можно дым пускать
И фалангистов на все корки
С Грабовским заодно ругать.
6
Сны о Мадриде над тюрьмою
Тревожно к западу плывут.
Душа болит? Крепись душою!
Салют, Испания! Салют!
Весь день с Грабовским он воюет,
Но лишь отворит двери сон -
С Интербригадой марширует
Дорогою к Мадриду он.
Но почему вдруг, словно связан,
Нельзя рукою шевельнуть?
Огромный марокканец сразу
Сжал горло и налег на грудь...
Очнулся весь в поту, усталый,
В ушах еще орудий гром,
А за окном уж засвистала
Тюрьма своим беззубым ртом,
Поднялся с койки: что за пятна?
Шатнувшись, плюнул, поднял бровь,
Еще раз плюнул - снова кровь.
И больше не смотрел. Понятно.
7
Ломая о решетки крылья,
День все горел и не сгорал;
Горшок с похлебкой остывал,
Есть не хотелось - от бессилья.
Взял книгу - буквы в ней горели.
Листы пылали, как костер.
Рукою дотянувшись еле,
Он пересохший рот обтер.
Кувшин в углу как будто рядом,
Но, смерив пять шагов пути
Пылающим от жажды взглядом,
Он трезво понял - не дойти.
Поднялся. Ухо уловило
Знакомый стук, - припал к стене:
То пулеметы слышно было,
То крик "Камрадос!" в тишине.
"Нет, не могу, пока прилягу,
Пусть жар к утру перегорит.
Малага ты, моя Малага,
Высокий мой, родной Мадрид!
Долрес, слушай, поскорее
Скажи им - ни на шаг назад!
Я встану, я еще успею
К атаке всех Интербригад!"
8
В бреду поднялся до рассвета
И так стучал, в огне горя,
Что за тремя стенами где-то
Стук поднял с нар секретаря.
Слез на пол секретарь усталый
И нехотя к стене приник,
Но эхо складывать вдруг стало
Из мертвых букв пылавший крик:
"И ждать... не в силах... Там сраженье.,
Там без меня... мой взвод стоит...
Дай, секретарь, мне открепленье,
Пусти... меня... на фронт... в Мадрид".
"Наверно, парень шутит с нами, -
Подумал секретарь. - Пускай", -
И, улыбнувшись под усами, -
"Согласен! - стукнул. - Поезжай!"
Не понял, секретарь, не понял,
О чем твой коммунист просил,
Когда пылающей ладонью
Он, умирая, в стену бил.
Не сможешь завтра ты без боли
Узнать, как недогадлив был,
И вспомнить, чт ему позволил,
Куда его ты отпустил...
9
День занялся сырой, острожный,
Как каждый день, свистел свисток,
Впервые на поверку можно
Ему не вскакивать с досок.
В конторе принесенных мамой
Уже не взвесят сухарей,
И врач не проскрипит упрямо:
- Здоров как бык, вставай живей!
Сломались перед сердца силой
Решеток сталь и стен бетон,
Сквозь них из камеры постылой
В Мадрид ушел сражаться он.
Мамуся, родна мати, мама!
Сто раз оплачь, но не забудь
Фигурку хлопца, что упрямо
Ушел из хаты в этот путь.
Ушел, тебе оставив слезы,
Ушел, чтоб не вернуться к нам
Ни к Белоруссии березам,
Ни к тихим матери рукам.
На нарах, грязных и холодных,
Лежит он телом, где упал,
А сердцем на ветру походном
Пылает с пиренейских скал!
ЭДУАРДАС МЕЖЕЛАЙТИС
(С литовского)
ГОЛУБОГЛАЗАЯ СКАЛА
1
Дом в стороне стоит в тени деревьев и веков. Нейлоновый спектакль сюда еще не вторгся. Со старых стен, из старых рам дубовых струятся настоящие ручьи, и настоящие дороги выбегают из настоящих желтых и зеленых полей, и, распирая рамы, вылезают плечистые американские деревья. А книги, как ученики, опаздывая в школу, бегут, бегут по длинной книжной полке... А в стене не торопясь горит очаг, зажженный в прошлом веке. И отблески огня, как маленькие рыжие собачки, то бегают по черным кирпичам, то к старому хозяину прижмутся и лижут ноги. Вот и все.
2
Он подает, как высохшую ветвь, свою большую морщинистую руку. Она чуть-чуть дрожит, но в этой дрожи - не старость, а усталость от работы. Да, небоскребы задавили "Листья травы" и грубо встали между деревьями и солнцем, между птицами и солнцем. Да, там, на этом стоэтажном камне, не свить гнезда, не высидеть птенцов. И ветру не под силу втащить на эти крыши семена трав и деревьев. Но поэт и в этих черных городских потемках своим морщинистым и чутким ухом слышит и песню птицы, и шуршанье ростка, сверлящего листочком землю, и голос снежной вьюги, далекий, дикий, не обработанный ни в чьем оркестре.
Его глаза сквозь частокол скребущих небо зданий видят, то здесь, то там, полоску голубого сада с несорванными яблоками звезд. И он, когда захочет, ходит сам по голубому собственному саду.
3
Смотрю ему в лицо и вижу скалу, всю в трещинах. Горит очаг. И отсветы его косым вечерним солнцем освещают скалу над морем, трещины в скале. Из трещин смотрят добрые, простые, голубые глаза - два голубых цветка в расщелинах седого камня. На камне - два густых колючих завьюженных метелью куста бровей, а из-под них видны две проруби во льду, две голубые, в которых купаются, друг другу не мешая, вечернее сегодняшнее солнце и молодость, минувшая давно. Два голубых наивных детских глаза, глухой и сильный голос - Роберт Фрост.
4
- Я в молодости девушку любил, - как детям сказку начинает он, - мы встретились под яблоней весной. И я ее поцеловал. Но птица, сидевшая на яблоне, сказала: "Роберт! Что ты творишь, чем ты вознаградишь ее за сладость поцелуя? Раз больше нечем, спой ей песню, что ли! Кто знает, если повезет - поймет!" Вот именно тогда я и сложил ту песенку на птичьем языке, с которой все потом и началось.
Так говорит он о своем начале, сам улыбаясь над своим рассказом.
5
Как тихо... Только шелестит очаг, переворачивая времени страницы. Огонь домашний теплыми руками касается морщин, проводит пальцами по руслам пересохших ручьев, где пот струился - всю жизнь, а слезы - тоже иногда текли, наверно, может быть, кто знает... Потом очаг в лицо хозяину бросает два быстрых блика, и они ответно пляшут в двух очажках под серыми бровями. Уже девятое десятилетье они упрямо, весело не гаснут на этом добром каменном лице.