Джордж Гордон Байрон - Паломничество Чайльд-Гарольда. Дон-Жуан
«Дон-Жуан»
18Напрасно здесь я «tu» [82] употребил
(Оно мне для размера пригодилось!),
Мне латинист такого б не простил,
Но с ним считаться уж не приходилось;
И без того я выбился из сил —
С гекзаметром октава не мирилась!
Просодия{621} корит меня, ну что ж?
Мой стих правдив — и тем уже хорош.
Как роль сыграла милая Гюльбея,
Не знаю я; но знаю, что успех
Венчает дело: хитрые Цирцеи
Супругами владеют лучше всех,
Мужское самолюбие лелея.
Все в мире лгут. Обман — отец утех!
Лишь голод умеряет тяготенье
К ужасному пороку размноженья.
Прекрасную чету оставил я
Спокойно отдыхать на царском ложе,
Что снилось им — забота не моя,
Но, между прочим, я замечу все же,
Что в лучшие минуты бытия
Какая-нибудь мелочь нас тревожит.
Давно известно — мелочи как раз
Сильней всего долбят и точат нас.
Сварливая жена с лицом невинным,
Оплате подлежащие счета,
Покойник, по неведомым причинам
Тебе не завещавший ни черта,
Болезнь собаки, недовольство сыном
И лошади любимой хромота —
Все это просто мелочи, быть может, —
А нас они и мучат и тревожат.
Но я философ: черт их побери —
Зверей, людей и деньги, — но не милых,
Прелестных женщин. Что ни говори,
Их проклинать я все-таки не в силах!
Все остальное к черту: воспари
Душой и духом — я всегда ценил их,
Но в чем их суть и в чем их глубина —
Не знаю, разрази их сатана!
Как Афанасий{622}, я всему на свете
Анафему легко провозгласил.
Он на врагов излил проклятья эти
И верующих души умилил;
На протяженье нескольких столетий
Его речей неудержимый пыл,
Как радуга цветистая, сияет
И требников страницы украшает.
Оставил я высокую чету
В объятьях сна. Но нет, не спит Гюльбея!
Жене порочной спать невмоготу,
Когда, греховной страстью пламенея
К холостяку, заветную мечту
Свиданья предстоящего лелея,
Она томится, сердится, горит
И на супруга спящего глядит.
Увы! И под роскошным балдахином,
И под открытым небом жестока,
По вышеобозначенным причинам,
Терзающая женщину тоска.
Ни пышные пушистые перины,
Ни золото, ни яркие шелка
Не утешали бедную Гюльбею,
Обманутую в брачной лотерее.
Тем временем «девица» Дон-Жуан
И прочие красавицы толпою
Пошли в сераль, где их держал султан,
Как водится, под стражею двойною.
Хариты{623} разных климатов и стран
Там предавались лени и покою,
Но, словно птички в клетке, грезы их
Томились жаждой радостей живых.
Люблю я женщин и всегда любил —
И до сих пор об этом не жалею.
Один тиран{624} когда-то говорил:
«Имей весь мир одну большую шею,
Я с маху б эту шею разрубил!»
Мое желанье проще и нежнее:
Поцеловать (наивная мечта!)
Весь милый женский род в одни уста.
Завидовать я мог бы Бриарею{625},
Творившему великие дела,
Когда бы он, десятки рук имея,
Имел и прочих членов без числа.
Но что нам до титанов? Мы — пигмеи!
И даже муза нынче предпочла
Великой доле быть женой титана
Простые приключенья Дон-Жуана.
Итак, в толпе красавиц мой Жуан
Подвергся искушению и риску.
Весьма жесток закон восточных стран
К тому, кто поглядит на одалиску;
Не то что у моральных англичан,
Где, если подойдешь ты слишком близко
К замужней леди, разум потеряв, —
Лишь полисмен возьмет за это штраф!
Однако роли он не забывал,
Лишь исподволь соседок созерцая;
За ними хмурый евнух поспешал,
А рядом, неусыпно наблюдая,
Чтобы никто не пел и не болтал,
Шла женщина уже немолодая
С довольно странным прозвищем: она
Мамашей дев была наречена.
Была ль она «мамашей» — кто поймет?
И «девами» ли были девы эти?
Но ей немалых стоило хлопот
Следить за ними и не быть в ответе.
И Кантемир{626} и, помнится, де Тот{627}
Рассказывают нам о сем предмете.
Пятнадцать сотен дев — легко сказать! —
Должна такая «мать» оберегать.
Но уходить от строгого надзора
У них обычно не было причин;
Ей помогали стража и запоры,
Но, главное, — отсутствие мужчин.
Лишь падишах скучающие взоры
И умилял и радовал один,
И лишь один исход они, бедняжки,
Имели для услады, как монашки…
Какой исход? Молитвы и посты!
Я вашему вопросу удивляюсь:
Известно, как монахини чисты!
Но я к Жуану снова возвращаюсь.
Как по воде плывущие цветы,
Прелестно и задумчиво качаясь,
Печальны, величавы и горды,
Пленительные двигались ряды.
Но чуть они пришли к себе в покой,
Они заговорили, зашумели,
Как ручейки веселою весной,
Как птицы или школьники в апреле,
Как из Бедлама спасшийся больной,
Которому сиделки надоели;
Как на ирландской ярмарке, смеясь,
Играя, щебеча и веселясь,
Они свою подругу разбирали:
Судили о глазах, о волосах,
Что не к лицу ей платье, толковали,
Что нет сережек у нее в ушах,
Что рост у ней мужской, и замечали,
Что слишком широка она в плечах,
И добавляли — о, змея злоречья! —
«Жаль, что мужского только рост и плечи…»
Никто не сомневался, что она,
По платью судя, — дева молодая,
Шептались, что грузинка ни одна
Сравниться с ней красою не могла, и
Решили, что Гюльбея не умна,
Таких прелестных пленниц покупая,
Которые способны, может быть,
Ее высоких почестей лишить…
Но, что по-настоящему чудесно, —
Он зависти ни в ком не возбудил!
Наоборот: с настойчивостью честной
Пытливый хор подругу находил
Все более и более прелестной.
(Здесь вижу я влиянье тайных сил:
Несвойственно красавицам, признаться,
Восторженно друг другом любоваться!)
Таков закон природы, милый друг;
Но тут случилось просто исключенье:
К Жуанне все почувствовали вдруг
Какое-то невольное влеченье,
Какой-то странной нежности недуг:
Бесовское ль то было наважденье
Иль сила магнетизма — все равно:
Мне разобраться в этом мудрено.
Симпатией невинной и неясной
Озарены, как радостной мечтой,
Сентиментальной дружбой самой страстной
Пылали все к подруге молодой;
И лишь иные шуткою опасной
Смущали мир невинности святой:
Мол, если бы у девушки пригожей
Был юный братец, на нее похожий!
Особенно отмечу я троих —
Дуду, грузинку Катеньку и Лолу.
Природа щедро наделила их
Всей прелестью прелестнейшего пола.
Среди подруг хорошеньких своих
Они сияли грацией веселой
И отнеслись к герою моему
Нежнее всех — не знаю почему.
Смуглянка Лола горяча была,
Как Индии пылающее лето;
А Катенька румяна и бела,
Глаза у ней лазоревого цвета,
А ножка так изысканно мала,
Что еле прикасается к паркету,
Но для ленивой грации Дуду
Я, кажется, сравнений не найду!
Дуду казалась дремлющей Венерой,
Способной «сон убить»{628} в любом из нас;
Улыбка, стан, ленивые манеры,
Властительно прельщающие глаз, —
Все было в ней округло свыше меры
(Что может очень нравиться подчас!).
Не повредив пейзажа, скажем смело,
Убрать округлость — не простое дело!
В ней проступала жизнь сквозь томный сон,
Как майского рассвета дуновенье;
Был нежный свет в глазах ее зажжен;
Она была — вот новое сравненье! —
Как статуя, когда Пигмалион{629}
Ее коснулся силой вдохновенья,
И мрамор, оживляемый мечтой,
Еще устало спорит с теплотой.
«Жуанна! Это милое название
Для девушки! А где твоя семья?»
«В Испании!» — «А это где — Испания?» —
Спросила Катя. «Милая моя! —
Вскричала Лола. — Глупое создание!
Испания! Отлично помню я
Прекрасный островок, богатый рисом,
Меж Африкой, Марокко и Тунисом!»
Дуду ни с кем не спорила. Она
С улыбкой вопрошающе-туманной,
В безвестные мечты погружена,
Играла молча косами Жуанны;
А та была немного смущена
Своей судьбой причудливой и странной.
Под взорами таких пытливых глаз
Смущаются пришельцы каждый раз.
Но тут Мамаша дев предупредила их,
Что спать пора. К Жуанне обратясь,
Она сказала: «Я не знаю, милая, —
Явилась ты нежданно, в поздний час,
И ужином тебя не накормила я,
И все постели заняты у нас.
Тебе придется нынче спать со мною,
А завтра утром я тебя устрою».
Но тут вмешалась Лола: «Боже мой!
И без того вы слишком чутко спите!
Мы все оберегаем ваш покой!
Вы лучше мне Жуанну уступите.
Ей будет очень хорошо со мной,
Мы тоненькие обе, поглядите!»
«Как? — возразила Катенька. — А я?!
Постель вполне удобна и моя!
Притом я ненавижу спать одна:
Я вижу привиденья, воля ваша!
Мне тишина полночная страшна,
И каждый звук, и каждый шорох страшен,
Мне снятся черти, призраки, война…»
«Все глупости! — нахмурилась Мамаша. —
Но ты бояться будешь и дрожать
И спать подруге можешь помешать.
Чтоб не была ты слишком боязливой,
Тебе я средство лучшее найду.
Ты, Лола, чересчур нетерпелива;
Жуанна будет спать с моей Дуду:
Она скромна, спокойна, молчалива,
Не мечется в бессмысленном бреду.
Иди, мое дитя!» Дуду молчала
И только кротким взором отвечала.
Поцеловав любезно всех троих —
Начальницу, и Катеньку, и Лолу,
С поклоном (нету книксенов у них:
Они — изобретенье нашей школы)
Дуду подруг утешила своих
Улыбкою беспечной и веселой,
Жуанну нежно за руку взяла
И за собою в «оду» повела.
А что такое «ода»? Это зал,
Пестреющий постелями, шелками
(В таких покоях я не раз бывал),
Подушками и всеми пустяками,
Какими бес от века забавлял
Сердца красавиц. (Согласитесь сами:
Когда Жуан ступил за сей порог,
Бес большего уж выдумать не мог!)
Дуду была прелестное творенье;
Такие не сжигают, а лелеют,
Столь правильную прелесть, к сожаленью,
Запечатлеть художник не умеет.
Его прельщает сила выраженья,
Которую, как водится, имеют
Неправильные, резкие черты,
Лишенные особой красоты!
Она была как светлая равнина,
В которой все — покой и тишина,
Гармония счастливости невинной
И радости цветущая весна…
Любезны мне подобные картины!
Мне бурная красавица страшна,
Как бурный океан; или, вернее, —
Красавица, пожалуй, пострашнее!
Она была тиха, но не грустна;
Задумчива, но, говоря точнее,
Серьезна; изнутри озарена
Спокойствием; она была светлее
Самой весны. Не думала она
Гордиться юной прелестью своею;
В свои семнадцать лет она была
Младенческим неведеньем мила.
Как золото в дни века золотого,
Когда не знали золота, — она
Была не блеском имени пустого,
А ей присущей прелестью полна.
«Lucus à non lucendo»[83]{630} нам не ново;
Пожалуй, эта формула умна
В наш век, когда с проворством небывалым
Перемешал сам дьявол все металлы —
И получился очень странный сплав,
С коринфской медью{631} сходный; посмеется
Читатель надо мной и будет прав:
Люблю я отвлекаться, где придется,
И этим порчу множество октав.
Пускай мне эта слабость не зачтется;
Я знаю, понимаю и винюсь,
И все-таки свободным остаюсь.
Дуду вела прелестную Жуанну
(Или Жуана, что одно и то же)
Среди невест великого султана,
Склоненных на пестреющие ложа;
Она молчала — дар весьма желанный
И очень редкий в девушке пригожей;
Представьте, как бы тешила глаза
Роскошная, но тихая гроза!
Она, однако, пояснила ей
(Сказав ему, я отвлекусь от темы,
Хоть это, правда, было бы точней)
Все правила и строгости гарема,
Все хитрости причудливых затей
Великой охранительной системы;
Сверхштатных дев столь многих охранять
Довольно сложно, что легко понять.
Дуду свою подругу молодую
Поцеловала ласково: ну что ж?
В таком невинном, нежном поцелуе
Ты ничего плохого не найдешь.
Читатель, дружбу женскую люблю я,
И женский поцелуй всегда хорош,
Хотя, для полноты переживанья,
К «лобзанью» в рифму просится «желанье».
Дуду разделась быстро, не тая
Своей красы, естественным движеньем;
И в зеркало красавица моя
Глядела с грациозным небреженьем.
Так в ясности прозрачного ручья
Любуется прекрасным отраженьем
Газель, не понимая, как живет
Волшебный этот образ в бездне вод.
Дуду раздеть хотела и подругу,
Но та была до крайности скромна
И, отклонив любезную услугу,
Сказала, что управится одна.
Но, с непривычки или с перепугу,
Несчетными булавками она
Все пальцы исколола; в дамском платье
Булавки — это кара и проклятье,
Прекрасных превращающее дам
В ежей, к которым страшно прикасаться.
Я в юности изведал это сам,
Когда случалось мне преображаться
В служанку, помогая госпожам
На маскарад поспешно наряжаться;
Булавки я втыкал как только мог
Не там, где надо, — да простит мне бог!
Но эта болтовня предосудительна:
Науки как-никак теперь в цене!
Потолковать люблю я рассудительно
О всем — хоть о тиране, хоть о пне.
Но дева Философия действительно
Для всех загадка, и неясно мне,
Зачем, доколе, как, кому в угоду
Живут на свете люди и народы.
Итак, в молчанье погружен гарем.
Едва мерцают бледные лампады.
Замечу кстати здесь, что духам всем,
Уж если есть они, избрать бы надо
Для вылазок ночных такой эдем,
А не руин угрюмых анфилады,
И нам, беспечным смертным, доказать,
Что духи могут вкусом обладать.
Красавицы роскошно отдыхают,
Как пестрые прекрасные цветы,
Которые томятся и вздыхают
В садах волшебной южной красоты.
Одна, слегка усталая, являет
Прелестное создание мечты,
Как нежный плод причудливый и редкий,
Свисающий с отяжеленной ветки.
Другая разгоревшейся щекой
На ручку белоснежную склонилась,
На плечи ей кудрявою волной
Ее коса густая распустилась;
Ее плечо, сверкая белизной,
Несмело, но упрямо приоткрылось,
И сквозь покровы, трепетно нежны,
Ее красы блестят, как свет луны,
Когда сквозь волокнистые туманы
Прозрачных туч является она.
Подальше — третья пленница султана
В печальный, смутный сон погружена:
Ей снится берег родины желанной,
Оплаканная милая страна,
И, как роса на кипарисах темных,
Мерцают слезы на ресницах томных.
Четвертая, как статуя бледна,
Покоится в бесчувственном молчанье,
Бела, чиста, бесстрастна, холодна,
Как снежных Альп высокое сиянье,
Как Лота онемевшая жена{632},
Как на могиле девы изваянье.
(Сравнений тьма; предоставляю вам
Любое выбрать — я не знаю сам.)
Вот пятая, богиня средних лет,
Что в точном переводе означает —
Уже в летах. Увы! Ее портрет
Ничем воображенья не прельщает.
Я признаю, как истинный поэт,
Лишь молодость. Душа моя скучает
Среди почтенных, пожилых людей,
Вздыхающих о юности своей.
Но как Дуду любезная спала?
Конечно, это очень интересно,
Но муза знать об этом не могла,
А лгать она не любит, как известно.
Волшебная царила полумгла
Над пленницами, спавшими прелестно,
Как розы в очарованном саду, —
И вдруг ужасно взвизгнула Дуду —
На весь гарем. Вся «ода» поднялась,
Мамаша дев и девы всполошились,
Казалось, буря шумная неслась
И волны друг на друга громоздились.
Тревожно и испуганно толпясь,
Красавицы шептались и дивились,
Что, что могло во сне или в бреду
Так испугать спокойную Дуду?
Огромными, тревожными глазами
Дуду глядела в страхе на подруг.
Так в час полночный метеора пламя
Внезапно озаряет все вокруг;
Дрожащие, взволнованные сами,
Они стояли, затаив испуг,
Не понимая и понять не смея,
Что, собственно, в ночи случилось с нею.
Но вот, друзья, какое благо сон!
Жуанна безмятежно почивала.
Так муж, блаженством брачным утомлен,
Похрапывает мирно и устало.
Красавицы ее со всех сторон
Расталкивали, не щадя нимало,
И наконец, слегка удивлена,
На них, зевая, глянула она.
Тут началось великое дознанье,
Расспросы без начала и конца;
От любопытства, страха, ожиданья
Пылали взоры, лица и сердца.
Догадки, замечанья, восклицанья
Смутили б и глупца и мудреца!
Дуду искусством речи не владела
И не умела объяснить, в чем дело.
Она сказала, ей приснился сон,
Что будто в лес зашла она дремучий —
Как Дантов лес{633}, где каждый обречен,
Смиряя сердце, стать умней и лучше,
Где исправляет нрав лукавых жен
Закон необходимости могучей, —
Ну, словом, ей приснился темный лес,
Как водится, исполненный чудес.
Прекрасное, прозрачно-налитое,
На дереве, над самой головой,
Слегка блестело яблоко златое,
Зеленой окруженное листвой.
Но оказалось — дело не простое
Его достать; упрямою рукой
Дуду напрасно камешки кидала —
Все в яблоко она не попадала.
Она в досаде было отошла,
Вдруг сам собой упал прекрасный плод
К ее ногам. Дуду его взяла,
Но только-только приоткрыла рот,
Чтоб надкусить его, как вдруг пчела
Откуда ни возьмись! Да как кольнет!
От боли сердце в ней остановилось,
Она вскричала: «Ай!» — и пробудилась.
Дуду была ужасно смущена
(Конечно, в результате сновиденья,
Которого разгадка неясна),
И мне знакомо странное явленье
Таинственно-пророческого сна:
Быть может, это просто совпаденье;
Но совпаденьем люди в наши дни
Считают все, что тайному сродни.
Красавицы, которые мечтали
Услышать про ужасные дела,
Наперебой подругу упрекали,
Что их она с постелей подняла.
Мамаша, оробевшая вначале,
Теперь весьма разгневана была;
Дуду вздыхала, робко повторяя,
Что вскрикнула, сама того не зная.
«Я небылицы слышала не раз,
Но чтобы сон про яблоко и пчелку
Перепугал гарем в полночный час,
Как появленье черта или волка, —
Такого не бывало и у нас!
В твоем рассказе я не вижу толку!
Ты вся дрожишь, ты бредишь наяву, —
К тебе врача я завтра ж позову.
А бедная Жуанна! То-то мило!
Она-то как напугана была!
Напрасно накануне я решила,
Чтобы с тобою спать она легла.
Но я всегда особенно ценила,
Что ты тиха, разумна и мила…
Теперь придется Лоле потесниться,
Чтобы с подругой новой поместиться!»
Улыбкой счастья Лола расцвела,
Но бедная Дуду, глотая слезы
(Она еще взволнована была
И странным сном, и строгостью угрозы!), —
Дуду внезапно сделалась смела,
И разгорелась ярче майской розы,
И стала клясться, что такого сна
Уже не испугается она.
Она Мамаше нежно обещала
Отныне снов не видеть никаких,
Жалела, что с испугу закричала
И всполошила всех подруг своих;
Она, когда проснулась, поначалу
Перепугалась, глядя на других,
И горячо просила извинения
За слабость или недоразуменье.
Но тут Жуанна заступилась вдруг:
Она с Дуду прекрасно отдыхала;
Когда б не шум взволнованных подруг,
Она б и крика вовсе не слыхала;
Она прощала маленький испуг
И ни за что Дуду не упрекала, —
Природа грез туманна и темна,
Чего не померещится со сна!
Дуду скрывала на груди Жуанны
Пылающее личико свое,
Как роза пробужденная румяна.
И шея и затылок у нее
Зарделись от волненья, как ни странно,
Но, впрочем, это дело не мое,
И мне пора оставить эту тему
И доброй ночи пожелать гарему
Или, вернее, доброго утра,
Поскольку петухи уже пропели.
Уж там и сям, как нити серебра,
Мечетей полумесяцы блестели;
Росистая, прохладная пора,
Когда с холмов, шагая еле-еле,
Верблюдов длинный вьется караван
От самой Каф-горы{634}, из дальних стран.
Но с первыми туманами рассвета
Гюльбея, беспокойна и грустна,
Была уже умыта и одета,
Как страсть неукротимая бледна.
У соловья, как говорят поэты,
Шипом томленья грудь уязвлена —
Но эта боль ничто перед страданьем,
Рожденным необузданным желаньем.
Я вывел бы мораль, но в наши дни
Читатели легко подозревают
Поэта в злобном умысле; они
Какие-то намеки открывают
В любой строфе. И не они одни —
Свои ж собратья нас одолевают.
На свете нынче много нас, писак,
И всем польстить я не могу никак.
Итак, султанша с ложа поднялась
Пухового, как ложе сибарита, —
На лепестки нежнейших роз ложась,
Стонал он всякий раз весьма сердито.
Гюльбея, в зеркала не поглядясь,
Не ощущая даже аппетита,
Заветной возбужденная мечтой,
Горела бледной, гневной красотой.
Ее великий муж и покровитель
Проснулся тоже — несколько поздней, —
Он, тридцати провинций повелитель,
Супруге редко нравился своей.
Но в Турции отличный исцелитель
В подобном деле щедрый Гименей:
Эмбарго он на жен не налагает
И утешаться мужу помогает.
Султан, однако, редко размышлял
На эту тему; как любой мужчина,
С красотками от дел он отдыхал
И их ценил, как дорогие вина.
Черкешенок в гареме он держал,
Как безделушки, вазы и картины,
Но все-таки гордился он одной
Гюльбеей, как любимою женой.
Он встал и омовенья совершил,
Напился кофе, помолясь пророку,
И на совет министров поспешил.
Им не давал ни отдыху, ни сроку
Несокрушимый натиск русских сил,
За что льстецы венчанного порока
Доселе не устали прославлять
Великую монархиню и б….
Не обижайся этой похвалою,
О Александр, ее законный внук{635},
Когда над императорской Невою
Мои октавы ты услышишь вдруг.
Я знаю: в рев балтийского прибоя
Уже проник могучий новый звук —
Неукротимой вольности дыханье!
С меня довольно этого сознанья.
Что твой отец — Екатеринин сын,
Вельможи все признали дружным хором;
Любила государыня мужчин,
Но это не считается позором,
И адюльтер какой-нибудь один
Не может стать наследственным укором,
И в лучшей родословной, господа,
Погрешности найду я без труда.
Когда б Екатерина и султан
Свои же интересы соблюдали,
То распре христиан и мусульман
Они едва ль потворствовать бы стали,
Усвоили б уроки новых стран
И расточать казну бы перестали:
Он — на гарем в пятнадцать сотен «фей»,
Она — для пышной гвардии своей{636}.
Беспомощный султан просил совета
У бородатых и ученых лиц,
Как успокоить амазонку эту,
Драчливейшую бабу из цариц;
Они взамен разумного ответа,
Вздыхая, скорбно повергались ниц
И, в качестве единственной подмоги,
Удваивали сборы и налоги.
Гюльбея в свой отдельный будуар
Тем временем отправилась устало.
Для завтраков и для любовных чар
Прелестнее приюта не бывало:
Цветы, садов великолепный дар,
Карбункулы, бесценные кристаллы,
Ковры, шелка, узорный потолок —
Все украшало этот уголок.
Порфир и мрамор гордой пестротой
С бесценными шелками состязались,
Цветные стекла умеряли зной,
Ручные птицы звонко заливались…
Но описаньем роскоши такой
Не раз поэты тщетно занимались;
Пусть этого покоя блеск и вид
Читатель пылкий сам вообразит.
Гюльбея строго евнуха спросила:
Что делал Дон-Жуан за это время,
Какие разговоры возбудило
Его явленье странное в гареме,
Держался ль он по-прежнему уныло,
И как он познакомился со всеми, —
И главное — она желала знать,
Где, как и с кем он соизволил спать.
Баба ей отвечал, слегка робея,
Стараясь очень много говорить;
Услужливой болтливостью своею
Он думал госпожу перехитрить.
Но догадалась умная Гюльбея,
Что он стремится что-то утаить;
Баба держался несколько несмело,
Почесывая ухо то и дело.
Гюльбея не привыкла ожидать;
Не зная добродетели терпенья,
Она любила сразу получать
Ответы и простые объясненья.
Несчастный негр, не смея продолжать,
Остановился в страхе и смущенье,
Когда растущей ярости гроза
Зажгла Гюльбее щеки и глаза.
Предвидя, что такие проявленья
Сулят неотвратимую беду,
Баба повергся ниц, прося прощенья,
И рассказал правдиво, что Дуду
Достался Дон-Жуан на попеченье;
Он в этом обвинял свою звезду,
Клянясь Кораном и святым верблюдом,
Что это все случилось просто чудом,
Он проводил Жуана до дверей,
А дальше власть его не простиралась.
Мамаша этих сотен дочерей
Самодержавно всем распоряжалась;
Вся дисциплина держится на ней,
И негру ничего не оставалось…
Любая необдуманная речь
Могла опасность новую навлечь.
Баба надежду выразил к тому же,
Что Дон-Жуан умел себя держать:
Неосторожность каждая ему же
Могла бы поминутно угрожать
Мешком и даже чем-нибудь похуже…
Во всем признался негр, но рассказать
О сне Дуду он как-то не решался
И ловко обойти его пытался.
Он говорил бы, верно, до сих пор,
Но, сдвинув брови, грозная Гюльбея
Смотрела на рассказчика в упор.
Она с трудом дышала. Пламенея,
Сверкал ее нахмурившийся взор,
И, как роса на трепетной лилее,
От дурноты, волненья и тоски
Холодный пот покрыл ее виски.
Она была не слабого десятка
И к обморокам вовсе не склонна,
Но в то мгновенье нервного припадка
Выказывала признаки она;
Так ужаса мучительная схватка,
Агонии холодная волна
Сжимают наше сердце на мгновенье
В минуты рокового потрясенья.
Как Пифия в пророческом бреду
На миг она застыла, вся во власти
Агонии отчаянья, в чаду
Смятения, неистовства и страсти,
Как будто кони, потеряв узду,
Ей сердце рвали яростно на части.
И, задыхаясь, мертвенно бледна,
Вдруг опустила голову она.
Она поникла, странно молчалива,
Как будто ослабевшая от ран;
Ее власы, как тень плакучей ивы,
Рассыпались на шелковый диван,
Вздымалась грудь тревожно и тоскливо,
Как возмущенный бурей океан;
Натешившись, швыряет он устало
Одни обломки на песок и скалы.
Как я сказал, лицо ее закрыли
Распущенные волосы; рука
Упала на диван в немом бессилье,
Безжизненна, прозрачна и тонка…
Эх, трудно мне писать в подобном стиле;
Поэт, а не художник я пока;
Слова не то что краски: эти строки
Лишь контуры да слабые намеки!
Баба отлично знал, когда болтать,
Когда держать язык свой за зубами.
Надеялся он бурю переждать,
Не соревнуясь с грозными волнами.
Гюльбея встала и прошлась опять
По комнате. Следя за ней глазами,
Заметил он: гроза проходит, но
Утихомирить море мудрено.
Она остановилась, помолчала,
Прошлась опять; тревожный нервный шаг
Ускорила и снова задержала.
Известно, что походка — верный знак;
Не раз она людей изобличала.
Саллюстий{637} нам о Катилиие так
Писал: у темных демонов во власти
И в поступи являл он бури страсти.
Гюльбея к негру обратилась: «Раб!
Вели их привести, да поскорее!»
Султанши голос был немного слаб,
Но понял бедный евнух, цепенея,
Что никакая сила не могла б
Спасти виновных. Он спросил Гюльбею,
Кого к ее величеству тащить,
Дабы ошибки вновь не совершить.
«Ты должен знать! — Гюльбея отвечала. —
Грузинку и любовника ее!
Чтоб лодка у калитки ожидала…
Ты понял приказание мое?»
Но тут она невольно замолчала —
Слова застряли в горле у нее;
А он молился бороде пророка,
Чтоб тот остановил десницу рока!
«Молчу и повинуюсь, — он сказал, —
Я, госпожа, не возражал ни разу,
Всегда я неуклонно выполнял
Твои — порой жестокие — приказы;
Но не спеши; я часто наблюдал,
Что, повинуясь гневу, можно сразу
Себе же принести великий вред.
Не об огласке говорю я, нет, —
О том, что ты себя не пожалела!
Губительна морская глубина,
Уж не одно безжизненное тело
Укрыла в темной пропасти она,
Но извини, что я замечу смело:
Ты в этого красавца влюблена…
Его убить — нетрудное искусство,
Но, извини, убьешь ли этим чувство?»
«Как смеешь ты о чувствах рассуждать, —
Гюльбея закричала. — Прочь, несчастный!»
Красавицу не смея раздражать,
Баба смекнул, что было бы опасно
Ее приказу долго возражать;
Оно еще к тому же и напрасно.
Притом он был отнюдь не из таких,
Что жертвуют собою для других.
И он пошел исполнить приказанье,
Проклятья по-турецки бормоча,
На женские причуды и желанья
И на султаншу гневную ропща.
Упрямые, капризные созданья!
Как страстность их нелепо горяча!
Благословлял он, видя беды эти.
Что пребывает сам в нейтралитете.
Баба велел немедля передать
Двум согрешившим, чтоб они явились,
Чтоб не забыли кудри расчесать
И в лучшие шелка принарядились, —
Султанша, мол, желает их принять
И расспросить, где жили, где родились.
Встревожилась Дуду. Жуан притих,
Но возражать не смел никто из них.
Не буду я мешать приготовленью
К приему высочайшему; возможно,
Окажет им Гюльбея снисхожденье;
Возможно, и казнит; неосторожно
Решать: неуловимое движенье
Порой решает все, и очень сложно
Предугадать, каким пойдет путем
Каприза гневной женщины излом.
Главу седьмую нашего романа
Пора писать; пускаюсь в новый путь.
Известно — на банкетах постоянно
Порядок блюд варьируют чуть-чуть;
Так пожелаем милому Жуану
Спастись от рыбьей пасти как-нибудь,
А мы с моею музой в это время
Досуги посвятим военной теме.
Песнь седьмая