Григорий Дашевский - Дума иван-чая
Дума иван-чая
Шкаф
Я потерял от шкафа ключ,
а там мой праздничный костюм.
Скажи мне нет, скажи мне да
теперь или никогда.
Я не могу придти к тебе
в другом костюме, не могу.
Скажи мне нет, скажи мне да
теперь или никогда.
Я не могу спросить тебя
в другом костюме, не могу.
Скажи мне нет, скажи мне да
теперь или никогда.
Мой праздничный костюм, ты здесь —
но не могу тебя надеть.
Скажи мне нет, скажи мне да
теперь или никогда.
Снеговик
Строили снеговика вдвоем.
Обнимают ком, по насту скользят.
Пальцы не гнутся, снег стал темный.
Без головы оставить нельзя.
Сорок у одного. Хорошо хоть,
другой здоров — молодец, звонит.
«Спросите, что в школе, спросите еще,
зачем он снеговику говорит
не таять, к нам приходить домой.
Он огромный, он мне не нужен.
То безголовый, то с головой.
От него на паркете темные лужи».
Елка
М.А.
В личико зайчика, в лакомство лис,
в душное, в твердое изнутри
головой кисельною окунись,
на чужие такие же посмотри.
В глянцевую с той стороны мишень,
в робкую улыбку папье-маше
лей желе, лей вчера, лей тень,
застывающие уже.
Голыми сцепляйся пальцами в круг,
пялься на близкий, на лаковый блик
под неумелый ликующий крик,
медленный под каблуков перестук.
Каток
Хорошо, старичок и зазноба,
мозг мне грейте и грейтесь оба,
угрызая или мороча
сквозь горящих ушей:
на таком на московском морозе
не до правды уже.
Наша тень — то втроем, то па́рная —
невесомо рывками обшаривает
дикий сахар-каток,
как сухая рука начальничка
под дохою гладит твой, ласточка,
моя ласточка, локоток.
Черёмушки
В Черёмушках вечером как-то пресно.
Зато у некоторых соседок
глаза — хоть к вечеру и слезясь —
чересчур рассеянные, ясные,
уставились мимо прекрасных нас.
Пошли над какою-нибудь нависнем.
Тихо так, слабо.
Хорош.
Вот и не видишь, чего ты там видела.
Будем звать тебя крошка,
а ты нас – папа.
Из Вильяма Блейка
Мать стонала; отец плакал.
Страшен мир, куда я выпрыгнул,
гол, беспомощен, вереща,
будто бес укутан в облако.
Корчился в руках отца,
скидывал свивальник.
Выдохшись, спеленат — хмуро
припал к матери.
Ты куда, отец, отец!
убавь шаг, убавь;
окликни, отец, окликни меня,
не то я пропал.
Такая тьма, нет отца;
мальчик в росе насквозь.
Болото глубокое, мальчик плакал.
И туман исчез.
Мальчик плутал по болоту
вслед страннику-свету;
заплакал, а Бог около;
облик отца, в белое одет.
Наклонился; взял за руку;
отвел туда, где мать,
бледная от горя, по безлюдным торфам
искала, плача, мальчика.
Сердце от коханой навек умолчи:
вовек оно не говоримо,
ибо гладя ходит бриз
невидимо немо.
До самого дна, по самое дно
сердце говорю ей:
вздрогнет плача холодна —
и прочь на волю.
Едва меня покинет она,
идет прохожий мимо:
единым вздохом поймана
немо да невидимо.
А.Н.
Я пошел через парк:
кора серая, кроны шумные.
Чу — иван-чай
звенит свою думу:
«Бывает дрема в грунте,
где негромкий мрак.
Там, страхи мои бормоча,
я счастлив был.
Потом я вышел на свет,
похож на зарю как брат,
на новое счастье рассчитывая.
Но мне не по себе».
Имярек и Зарема
Только не смерть, Зарема, только не врозь.
Мало ли что сторонник моральных норм
думает — нас не прокормит думами.
Солнце зароют на ночь — ан дышит утром,
а мы наберём с тобою грунта в рот,
в дрёму впадём такую — не растолкают.
Тронь меня ртом семижды семь раз,
со́рочью со́рок тронь, се́мерью семь.
Утром что с посторонних, что с наших глаз —
со́рок долой и се́мью, тронь и меня:
сплыли — и не потеряем, не отберут.
Простачок такой-то, приди в себя.
Мертвое не тормоши, а отпой.
Там ясный пил и ты кислород,
куда имелись ключи у той,
кто мне роднее, чем мое сердце.
Там-то случалось и то, и сё:
твое послушай, ее конечно.
Ты точно пил святой кислород.
Вот — ей некстати. Сам расхоти.
Холодна — не льни, отошел — не хнычь.
Сосредоточься, суше глаза́, молчок.
Счастли́во — у постылого в глазах сухо.
Не ищет повод сказать а помнишь.
Тебя мне жалко. Какие планы?
Кто вздрогнет, вспомнив? Про вечер спросит?
Кому откроешь? Лизнешь чье нёбо?
А ты, такой-то,
роток на ключ и глаза суши.
Коля! Зара моя, моя Зарема,
та Зарема, которую такой-то
ставил выше себя, родных и близких,
по подъездам и автомобилям
дрочит жителям и гостям столицы.
И лишь бы врозь, и льну.
Мне скажут: что ты так?
Вот так, однако, —
и это пытка.
Ковер
«Давай, ты умер» — «Да сколько раз
уже в покойника и невесту» —
«Нет, по-другому: умер давно.
Пожалуйста, ляг на ковер, замри.
Нету креста, бурьян, но я
бываю и приношу букет.
Вот чей-то шелест — не твой ли дух:
я плачу, шепчу ему в ответ» —
— «Лучше я буду крапива, лопух:
они лодыжки гладят и щиплют.
Новое снизу твое лицо —
шея да ноздри да челка веером».
«Москва — Рига»
Мы Луне подчиняемся,
мальчик мы или девочка.
В честь Луны спой-ка, девочка,
вместе с мальчиком песню:
мы не помним из школьного
курса по астрономии
ни твое расстояние,
ни орбиту, ни фазы,
но ты напоминаешь нам
о себе то приливами
крови или балтийскими,
то ума помраченьем
и за окнами поезда
мимо изб и шлагбаумов
ты летишь вровень с бледными
лицами пассажиров —
шли и впредь своевременно
в дюны соль сине-серую,
по артериям — алую,
нетерпенье — маньяку.
Тихий час