Андрей Болибрух - Воспоминания и размышления о давно прошедшем
Не понимаю, не верю тем, кто говорит о трудности восприятия ранних стихов Пастернака, о их зашифрованности и даже некотором формализме. По-моему, если вы способны на такую концентрацию восторга от самого бытия и от окружающего вас мира, то проще и естественнее и не скажешь.
Иногда, обсуждая творчество Пастернака, противопоставляют его стихи из романа раннему творчеству, говоря о стихотворениях доктора Живаго как о вершине Пастернака. Человек меняется, стареет, делается мудрее. Его восприятие жизни как прекрасного, но немного оглушительного симфонического оркестра, уступает место прочувственной негромкой партии скрипки с пронзительно ясной мелодией. Именно так я воспринимаю его поздние стихи. Для меня они не лучше и не хуже ранних, они другие и возможно, когда я состарюсь и сделаюсь философичнее и мудрее, эти стихотворения займут место «Сестры моей жизни» и других ранних стихотворений Пастернака в моей шкале самых любимых стихотворений.
Каждый человек, которого когда-либо просили назвать своего любимого писателя или поэта, знает, какой дискомфорт испытываешь при попытке ответить на этот с виду простой вопрос. Поди ответь, если таких поэтов несколько, как их упорядочить, как выделить одного-единственного?
Но для меня лично ответ на этот вопрос давно известен. Мой самый любимый поэт, поэт, без которого я просто не стал бы тем, кем стал (а стал бы каким-нибудь другим человеком), это Велимир Хлебников.
Я давно слышал о Хлебникове, читал о нем у Маяковского, видел отдельные стихотворения, но он был длительное время для меня одним из многих, до которых я еще не добрался и которых оставлял на потом.
Но как-то сырым промозглым ноябрьским вечером, прогуливаясь по Калининскому проспекту, я остановился у стенда с «Литературной газетой», целая полоса которой была посвящена творчеству В. Хлебникова.
То, что я испытал, прочитав прекрасную подборку стихов поэта, невозможно выразить словами: не было ни периода привыкания и адаптации, ни какого-то естественного в таких случаях недопонимания, я воспринял его стихи как нечто родное и давно ожидаемое, как что-то, без чего я непонятно как жил все это время.
По-видимому, и по своему мировосприятию и по тому поэтическому опыту, который у меня тогда уже был, я был готов к этой встрече, и судьба не стала ее откладывать на длительный срок. Так в мою жизнь навсегда вошел Велимир Хлебников.
Потом были и вечера в доме-музее Маяковского с пятитомником Хлебникова, о которых я пишу в этой книге, рассказывая о московских библиотеках, и переписывание любимых стихотворений для себя и своих друзей, и многое другое. Но самое главное состояло в том, что Хлебников стал для меня совершенно необходим: мне кажется, я длительное время воспринимал мир через призму его ощущений, а мое отношение к слову, к его роли и структуре целиком сформировалось под влиянием Хлебникова. Хлебников — это часть (возможно лучшая и счастливейшая) моей жизни, без которой мне себя просто невозможно представить.
Я не привожу здесь цитат из стихотворений Хлебникова, не рассказываю о любимых стихах, потому что все это содержится в той небольшой заметке о поэте, которую я написал в 1985 году к его 100-летию и которая помещена в этой книжке.
«Без него невозможно жить» — сказал о Тютчеве Л. Н. Толстой. То же самое я могу сказать применительно к себе о Велимире Хлебникове.
Мною при выборе круга чтения в юные годы никто не руководил. Тем не менее, по счастливой ли случайности, либо еще почему-то, я прочитал именно те книги, которые рекомендовал бы любому желающему приобщиться к поэзии, научиться ее понимать (нехорошее слово применительно к поэзии, но за неимением лучшего…). Мое отношение к искусству, и поэзии в частности, сформировалось под влиянием немецких романтиков: Новалиса, Вакенродера, Арнима, Брентано и других. Безусловно, главное воздействие оказал на меня именно Новалис. Его «Гейнрих фон Офтердинген» со знаменитым сном о голубом цветке и, в особенности «Ученики в Саиссе» стали для меня настоящим откровением. В этих книгах, разумеется, не говорилось о том, как надо воспринимать поэзию. Они сами были такой концентрированной поэзией, имеющей форму романа, то есть были поэзией в отсутствие ее формальных признаков, таких как рифма и ритм. Впрочем, ритм в этих книгах присутствует в виде изысканного ритма образов, что и превращает эти романы в поэтические произведения.
Одна из функций ритма состоит в абстрагировании от внешней реальности произведения, описанных там событий и действий, подготавливая нас к восприятию главной внутренней реальности, в которой автор и раскрывает перед нами свое неповторимое мироощущение. Разумеется, требуется немалое писательское мастерство для того, чтобы эта схема заработала, да и сама тема произведения далеко не безразлична в этом случае: она тоже должна вносить свой вклад в восприятие романа. Всеми этими качествами с лихвой обладали немецкие романтики, а упомянутые романы Новалиса являются, по-моему, квинтэссенцией этого метода.
Не зря позднее сюрреалисты так часто цитировали немецких романтиков, а Новалиса считали своим непосредственным предшественником.
Именно благодаря школе, пройденной у Новалиса, я оказался способен к тому глубокому восприятию поэзии, которым обладал когда-то. То, что осталось сейчас, — это лишь воспоминания о том, что и как я был способен чувствовать в то время, когда занятия поэзией составляли значительную и лучшую часть моей жизни.
Признание
Занимаясь стихотворчеством, я никогда не испытывал желания напечатать свои стихи или добиться какого-либо другого признания. Для меня это было чисто внутренней потребностью, образом жизни. Разумеется, я часто читал свою любовную лирику друзьям во время многочисленных походов, которыми мы так увлекались в то время, или в процессе очередного веселого студенческого застолья. Тот легкий эпатаж, которым были проникнуты эти мои стихи, очень гармонировал с нашим тогдашним отношением к жизни.
Однако признание, пусть кратковременное и своеобразное, совершенно неожиданно нашло меня в один из летних дней 1972 года.
В этот день мы отправились в очередной поход в Подмосковье, нагрузившись спиртным, едой и кинокамерой. Традиционный состав моих друзей Саши Петрова и Коли Приезжего пополнился в этот раз двоюродным Сашиным братом Андреем, баскетболистом громадного роста, учившимся в Университете дружбы народов и писавшем диплом по А. Платонову, а также нашим однокурсником тихим умницей Сашей Подколзиным, тоненьким, как бы целиком состоящим из шарниров, непостижимым образом в каждый момент времени находящихся в равновесном состоянии, человеком.
Мы сошли на одной из станций Павелецкой железной дороги, нашли симпатичную поляну и приступили к пикнику, затем играли в футбол, пели песни под гитару, спорили о литературе, вспоминали интересные истории, в общем, все шло как обычно, пока внезапно не обнаружилось, что мы просчитались с количеством спиртного, которое как-то незаметно и очень быстро кончилось.
Но тут Андрей загадочно улыбнулся и вынул из рюкзака спрятанную в загашнике бутылку водки, но при этом сказал, что этого явно не хватит на всех, только раззадорит и испортит удовольствие. Поэтому он предлагает разбиться на две команды и устроить соревнование за право выпить эту бутылку.
Поскольку Подколзин ничего не пил, его вывели из состава участников и назначили судьей, а само соревнование должно было состоять в беге на четвереньках на скорость.
Была отмерена дистанция, Подколзин взялся за кинокамеру, чтобы запечатлеть все детали предстоящего бега, и дал старт.
Смутно помню, что сразу потерял направление и застрял в каком-то кусте, ибо, как оказалось, не так-то просто бежать на четвереньках и при этом высоко задирать голову, стремясь сохранить ориентацию в пространстве. Впрочем, похожая участь постигла и остальных моих друзей. Лишь Андрей добрался до конца, да и то лишь потому, что заранее продумал стратегию гонок: он не суетился, а неторопливо переставляя свои могучие баскетбольные конечности, в несколько приемов достиг цели.
Надо ли говорить, что победители в конце концов поделились с побежденными, и когда мы добрались до станции, то были уже настолько хороши, что пропустили тут же подошедшую электричку, идущую в Москву. Впрочем, нас это совершенно не огорчило, потому что на указанной станции оказался прекрасный вместительный пивбар, куда мы с большим удовольствием и направились.
Остальную часть истории я рассказываю со слов своих друзей, потому что отключился после первой кружки пива и смутно помню происходившее. Говорят, что в некоторый момент я встал из-за стола и начал читать свою любовную лирику, периодически прерываясь на то, чтобы сделать очередной глоток пива. Переполненный зал затих, и вдруг один из завсегдатаев поднялся со своего места, подошел ко мне и, ничего не говоря, поставил передо мной неначатую кружку. Затем сорвался со своего места второй человек, третий… Один из подошедших, хватив кружкой о стол, даже сказал в порыве чувств: «Вы наш советский Есенин» (что уж никак и ни в каком смысле не соответствовало действительности).