Сергей Маковский - Вечер
V. «Влюбился — смерть! Красавица? Нимало…»
Влюбился — смерть! Красавица? Нимало.
Жердинка смуглая, пятнадцать лет.
Но взор, повадка, бровь углом… Да нет,
в словах не то. Ну, — бес. А уж плясала!
Сорвется — вихрь, запляшет белый свет.
Плывет, горит. Вот кружится, вот стала
и прыг на стол: и каблучком удало
отстукивает трели кастаньет.
А то раздета, бубен, — ишь сноровка,
танцует голая. И грех, и стыд,
какой любви мужчинами не сулит!
Вся выгнется и грудью шевелит
и бедрами поводит этак ловко.
Дурная, сударь, истинно чертовка.
VI. «Наш парусник грузился понемногу…»
Наш парусник грузился понемногу,
когда задул попутный нам Зюйд-вест,
и капитан решил: немедля в Брест.
Для храбрости глотнув маленько грогу,
простился я. Она сняла свой крест
и мне надела с клятвой на дорогу.
А я клялся — себе и ей и Богу —
вернуться через год из дальних мест.
Разбойничьей послушные примете,
мы снялись в ночь. И вот уж на рассвете
(с брам-реи вдаль глядел я) смутным сном
казался порт в тумане золотом,
а там — и отмель, и рыбачьи сети,
и словно кто-то машущий платком.
VII. «И что же? Ровно через год, в Июне…»
И что же? Ровно через год, в Июне,
до одури любви изведав плен,
я бросил бриг у гибралтарских стен —
и к Бахии приплыл-таки, на шхуне,
Да, молодость, — чего не дашь взамен.
Как я был горд и счастлив накануне!
А за год-то в моей морской фортуне
произошло довольно перемен,
И денег прикопил, и стал матросом,
не юнга, чай, — большим, густоволосым
(мне было прозвище «Кудрявый гусь»)
и, кажется, не слишком тонконосым.
Я так мечтал: посватаюсь, женюсь
и фермой где-нибудь обзаведусь.
VIII. «Знакомые места! Живым манером…»
Знакомые места! Живым манером —
к отцу, тореро. След простыл. Беда!
Я начал поиски: туда, сюда,
в таверны, к рыбакам, в притон к мегерам.
Один ответ: весной сбежала. Да!
Не то с заезжим русским офицером,
не то с другим таким же кавалером, —
в Европу, в Азию, невесть куда.
Ах, сударь, тут, уединясь в сторонку,
я понял, что любовь и злость точь-в-точь
одно… Ведь я любил, любил девчонку,
а в мыслях: вот схватить бы, истолочь,
да в море вышвырнуть, как падаль, прочь!
И кулаком грозился я вдогонку.
IX. «Но время лечить все: рубцы от ран…»
Но время лечить все: рубцы от ран,
обиды сердца, медленное горе.
Мою любовь угомонило море,
развеял ветер, усыпил туман.
Не скоро, а забыл, для новых стран
и новых встреч, о днях в Сан-Сальвадоре.
Утешился. Сначала в Балтиморе,
потом в горах Невады у гитан.
Из порта в порт за грузом, без оглядки.
Сегодня Рио, завтра Уругвай.
В Тай-пей чаи, в Гюэ бананы сладки.
На Яве чуть не померь: лихорадки.
Тонул в тайфуне, — ну, думаю, прощай!
Бывало невтерпеж, случалось — рай.
X. «Матросам, сударь, что? И небогаты…»
Матросам, сударь, что? И небогаты,
да господа в свой час. То здесь, то там,
небось, научишься по кабакам
прогуливать залежные дукаты.
Да, времечко! Жилось. Команда — хваты.
И сколько их, красавиц, льнуло к нам
всех званий и мастей: марсельских дам,
фузанских гейш, гречанок из Галаты…
У нас, у моряков, особый дар.
Хоть женщины охочи до обновок,
да любят нас, будь только парень ловок,
без умысла: за молодость и жар,
за якоря и золотой загар
и голубую вязь татуировок.
XI. «Прошло лет шесть… Нет, восемь. Из Босфора…»
Прошло лет шесть… Нет, восемь. Из Босфора
спешили мы в Кале. Как вдруг — Норд-ост.
Волна взбесилась, заливает мост.
Тут я в Лагос укрылся от простора.
На набережной — давка. Вдоль забора,
смотрю, афиши в человечий рост.
Прочел: Театр «Минерва»… Между звезд
мисс Нагарэль, звезда Сан-Сальвадора…
Что было! Разве скажешь? Не речист…
Заплакал, верите ль? Да к черту! Нервы.
Бросаюсь в кассу. Ряд? — Поближе, первый.
И ровно в семь, за час, приглажен, чист,
разглядывал я занавес «Минервы»
и зал пустой. А сам дрожу, как лист.
XII. «Запомнился мне вечер! Ни актрисы…»
Запомнился мне вечер! Ни актрисы,
ни действия не видел я грехом.
Все — сцена, зал — летело кувырком,
душа — котел, а сердце съели крысы…
В антракт, собравшись с духом, за кулисы.
Что? Узнаешь? — Сначала, нет. Потом:
Ах, ты? — спросила, — поминаешь злом?
И выпорхнула кланяться на бисы.
Я все сказал: клялась ты, Нагарэль.
Твой крест на мне. Куда бы ни бросала
лиха судьба — в полярную метель,
в водоворот тропического шквала, —
на всех путях ты, маятная цель,
звездой небес передо мной мерцала!
XIII. «Стучусь опять, а сердце — хоть умри…»
Стучусь опять, а сердце — хоть умри.
Вон-на! У ней какой-то португалец.
Я замер. Ну, — смеется, — мой скиталец,
коль хочешь, приходи сегодня… в три,
мой адрес — пять на площади Бари.
И протянула надушенный палец.
Как пьяный, вышел я, смешной страдалец:
приду ужо, да только отопри!
Лил дождь, и ветер гнул стволы бушуя,
когда, в кромешной тьме, я подходил
к назначенному дому. У перил
я задержал шаги, беду почуя.
Прислушался: сквозь смех — звук поцелуя.
Ощупал нож и — в двери. Отворил.
XIV. «Тогда ее увидел… раз одетой…»
Тогда ее увидел… раз одетой,
и на столе хрусталь, вино, цветы,
и тут же — наглого в углу тахты
того синьора с длинной сигаретой.
Мне в душу кровь ударила: Эй ты!
Я сшиб его и волю дал кастету.
Всего измял, расплющил, как галету,
и шлепнул вниз с балкона. В грязь, в кусты.
Затем уж к ней. Молись! — Хрипит от страху
проклятая. И вдруг мою наваху
как выдернет, да мне же в щеку: на!
Боль чертова, но ненависть сильна.
Я бросился опять. Кровь… тишина.
Рука не дрогнула. Я не дал маху.
XV. «Так свой рассказ, — мы были в кабачке…»
Так свой рассказ, — мы были в кабачке
обугленного дымом Порт-Саида, —
окончил шкипер, сумрачного вида
гигант с багровым шрамом на щеке.
О, как близка была его обида
мне, грешному! В его седой тоске
печаль о том, что скрылось вдалеке
вмиг ожила… О, память-Немезида!
Я вспомнил: гавань, парус над волной,
дыханье неоглядного простора
несет его. Все кануло. Так скоро!
Простила ль ты, бежавшая весной,
ты, Нагарэль, похищенная мной?
Да — мной! Давно, тогда… из Сальвадора.
Прага, 1921
Костел. Венок сонетов
Вячеславу Иванову
I. «Молюсь изгнанником в дверях костёла…»
Молюсь изгнанником в дверях костёла.
Здесь ближе Бог и сердце горячей,
и мертвую латынь земных речей
животворит огонь Его глагола.
В прохладном сумраке на камни пола
из окон стрельчатых — снопы лучей.
Распятье и ковчег, и семь свечей,
Мадонны лик над кружевом престола.
О, времени святая нищета!
Века, века молитв и клиры мертвых,
всеискушенные жрецы Христа,
тень инквизиции на плитах стертых,
хламиды королей, в пыли простертых…
Величий дым и мудрость, и тщета.
II. «Величий дым, и мудрость, и тщета…»