Анастасия Харитонова - Сочинения
Пётр Первый, задумавший сотворить Россию заново, по образу и подобию европейских стран повел жесточайшую борьбу с юродством. Но попытки избавиться от юродивых, не давая личности никаких «социальных гарантий», были так же бесполезны, как попытки заставить барометр показывать «ясно», когда на улице льёт дождь. Юродивые и их почитатели в России так и не перевелись.
Русские писатели обильно черпали из кладезя юродства при создании своих произведений, а иногда и сами пытались опроститься, в чём им позже очень помогли. Путь духовного совершенствования героя русской литературы — это путь избавления от индивидуальных качеств, слияния с «миром». Весьма характерен в этом смысле образ отца Сергия у Толстого.
Когда начинаешь знакомиться с творчеством А. Платонова, на па мять приходит прежде всего литература XVII столетия. Определённое сходство наблюдается даже на языковом уровне. Как в литературе XVII века, так и у Платонова сознание героя, рождённого «новой» жизнью бредёт «ощупкой» в руинах «старого» языка, пытаясь заново назвать явления, изменившие свои родовые признаки. Отсюда не сколько искажённый синтаксис. Будто от вулканического извержения сдвинулись слои земли, будто слова только что родились на свет и ещё не сжились друг с другом. Платонов умышленно употребляет тяжеловесные, «неудобные» языковые конструкции, например, люби мое им сочетание — определяемое слово (существительное в им. падеже) + определяющее слово (существительное в род. падеже). Не случайно в «Реке Потудани» читатель на первой же странице встречает такие выражения, как «работа войны», «мучение войны», «счастье победы», «доброта характера», «сосредоточенность молодости», «те плота жизни», «пыль лета». Можно найти у Платонова и пресловутое «масло масляное» — обороты типа «пахло запахом», «вырос от возраста», «думать мысли». Громоздкая избыточность, «архитектурные излишества» платоновской речи как бы подчеркивают непосильность задачи, выпавшей на долю «нового сознания» — заново осмыслить и назвать изменившийся и, по сути, непознаваемый мир. Подобное явление наблюдается и в XVII веке («молиться и молитвы произноить», «зевать ртом», «создатель и творец»).
Определённое сходство наблюдается и в жизненной позиции платоновских героев и «гуньки кабацкой», которую коротко можно выразить стихами из «Повести о Горе и Злосчастии»:
Да не бьют, не мучат нагих, босых, и из раю нагих, босых не выгонят, а с тово свету сюды не вытепут…
«Невзысканность» платоновского героя новым обществом ещё страшнее, чем у «гуньки кабацкой». Этому новому обществу человек, обладающий даже зачатками индивидуальности, вообще не нужен. И «гуньке», и платоновскому герою равно нечем дорожить в полупонятной и нелепой жизни. Они не только без боя отдают то, что отнимает у них судьба, но сами спешат избавиться от того, чем владеют. Молодец в «Повести о Горе…» бежит с собственной свадьбы, чтобы жить в «наготе и босоте безмерной». Никита в «Реке Потудани» покидает любящую и любимую жену для бродяжничества. Первый, одна ко, пускается в греховное «влачение» от отчаянной бесшабашности, надрывной вседозволенности, вызванной крушением старой морали, и в «босоте», «беспроторице» обретает свою индивидуальность. Второго же избавляться от всякого «имения» материального или интеллектуального заставляет неосознанное ожидание конца света и связанный с этим почти монашеский, целомудренный страх. Потому-то он опять-таки по-монашески теряет индивидуальность, «слабо чувствует само го себя», «забывает, что он такое», «существует в беспамятстве».
Рядом с «гунькой кабацкой» и героями Платонова можно поста вить и одного из персонажей В. Розанова — мужичка-старообрядца, который в ожидании Страшного Суда бросил пить и есть, а потом, когда все сроки для конца мира, по его представлениям, прошли, в душевной растерянности съевшего «баклажанчик». Однако существенное различие между ними есть. У Платонова до этого простого и человечного «баклажанчика» дело не доходит.
В отличие от «гуньки», начинающего историю, платоновский герой историю завершает. «Человечеству осталось одно одиночество. Века мы мучили друг друга — значит, надо разойтись и кончить историю», — думает перед самоубийством Маевский из повести «Сокровенный человек». Жизнь «гуньки кабацкой» тяжела, грязна, полна лишений, но реальна, значительно реальней «житий» сильных мира сего. Существование платоновского героя призрачно — это, собственно, не что иное, как бесконечное умаление, «отстранение» от самого себя.
«У народа ничего не было, кроме души и милой жизни, которую дали ему женщины-матери, потому что они его родили.
Значит, все его существование — одно сердце в груди, и то, когда оно бьётся…
Одно сердце, — согласился Чагатаев, — одна только жизнь, за краем тела ничего ему не принадлежит. Но и жизнь была не его, она ему только казалась».
Повесть «Джан», пожалуй, самое характерное произведение Платонова, которое может служить ключом ко всему его творчеству.
Джан — вымирающий народ, изнемогающий от голода и страха перед хивинским ханом. Единственный раз, когда люди из народа джанели плясали, — это день, в который они пришли к хану, чтобы он их всех сразу убил. Но хан отпустил их, и люди решили жить, «нарочно они мёртвые», «не думая».
«Истиной он (народ. — А.Х.) жить не мог, он бы умер сразу от печали, если бы знал истину про себя», — пишет Платонов.
Почти всё время народ джан проводит во сне. Женщины этого на рода почти все бесплодны, а те, которые рожают детей, не могут их любить. Примечателен и символичен образ матери главного героя по вести, Гюльчатай, которая говорит сыну: «Я уже так слаба, что любить тебя не могу, живи теперь один. Я забуду тебя».
Вообще мгновенное забвение потерянных близких характерно для народа джан:
«Назар пересчитал людей — кто жив, кто умер — и увидел, что не хватает одного ребёнка — трёхлетней девочки. Никто не мог ему сказать — ни отец, ни мать, ни прочие, когда она была задута ветром и песком в пустыне и отошла от рук…»
Мне думается, это самые страшные слова, написанные на русском языке. Христианство явило нам Бога во гробе, кровавая Россия эпохи сталинского террора две тысячи лет спустя показала миру не менее страшную, не менее запредельную и немыслимую картину — мёртвую человеческую душу.
Только при полном искажении гуманитарной вселенной, которое дал двадцатый век, особенно страшный в нашем несчастном отечестве, при извращении изначальной сути всех вещей, при кощунствен ном, мятежном нарушении божественного замысла о мире могло быть убито то, что по природе бессмертно.
Платонов гениально почувствовал это. Почувствовал, содрогнулся, написал свой жуткий «Джан», а из гущи его собственного народа уже летел стон матери, у которой отбирают не только сына, но и право на страдание, отмщение, воспоминание о нём, убивают душу:
«Уже безумие крылом
Души закрыло половину,
И поит огненным вином,
И манит в чёрную долину…
И не позволит ничего
Оно мне унести с собою,
Как ни упрашивай его
И как ни докучай мольбою:
Ни сына страшные глаза —
Окаменелое страданье, —
Ни день, когда пришла гроза…»
(Анна Ахматова)
Ни на чём не настаивая, осмелюсь высказать мысль, что основанием для этики и системы духовных ценностей человека в целом является сознание конечности нашего земного существования. Вся жизнь наша определяется тем, что мы должны уйти. «Как уйти? Куда уйти?» — каждый народ на эти вопросы отвечает по-своему, да и один народ в разные периоды истории судит об этом по-разному.
Цена и смысл жизни неразрывно связаны с ценою и смыслом смерти. Они определяют друг друга. Жизнь и смерть народа джан — лишь два вида беспамятства. Добровольный «могильщик» народа джан, зарывающий в песок трупы погибших от голода говорит: «Мёртвых должны хоронить живые, а живых здесь нет, есть неумершие, доживающие своё время во сне…».
«Неумершие» — превосходное определение для платоновских героев. «Свободный человек ни о чём так мало не думает, как о смерти», — отметил Спиноза, а платоновские герои душевно в смерть погружены, ею, словно скорлупой, защищены от грозного и непостижимого «дивного нового мира», который их окружает. Больше-то им и защищаться нечем, ведь у них «нет ничего за краем тела». Поэтому акт физического умирания не вызывает у них ни трепета, ни сожаления, ни хотя бы брезгливости. Не случайно ведь повесть «Сокровенный чело век» начинается фразой: «Фома Пухов не одарён чувствительностью: он на гробе жены колбасу резал, проголодавшись вследствие отсутствия хозяйки».