Иван Савин - «Всех убиенных помяни, Россия…»
Очень, должен сознаться, удивительно все это. Раньше свобода интересной дамочкой была, в кисейном одеянии, с мечом в руке. Может, конечно, он картонный был, меч-то этот, и кисея напрокат взята, а все же умилительно. Нынче же дамочка сия, как говорят, чудодейственным образом в удочку превратилась: на одном ее конце — червяк, а на другом — дурак. Сидят это, значит, товарищи-рыболовы с удочками-свободами и простачков из мутной водицы вылавливают. А ученые люди, которые знатоки по этой части, считают даже свободу куда проще удочки, потому в ней, в свободе, и червяков нет — одни дураки.
Где тут правда — не разберешь. Темна вода во облацех, а мутная вода рыболовов еще потемней будет. Но, между прочим, порой мозгами своими раскидываешь, до самой сути дойти желаешь.
Возьмем, к примеру, свободу совести. Читаются ли эти два слова так, как пишутся, или следует произносить их иным образом — «свобода от совести»? Затем: как понимать «свободу совести» в применении, скажем, к Зиновьеву, у коего никогда никакой совести не было, или к Керенскому, у которого она резиновая, то есть растягивается в любом направлении и на любое расстояние? Или ежели вот эсер Лебедев заговорит про свободу совести, то следует вспомнить, за что он из кассы Стамбулийского четыре миллиона франков получил, или не следует?
Говорят еще: свобода — лихорадка навыворот, ибо свобода начинается жаром, а оканчивается ознобом. Сие умозаключение глубоко верно есть. Примером разительным к тому может служить тот же господин, а вернее сказать — полутоварищ Керенский: в марте он с великим жаром в кровать Александра III лег и даже, говорят, на стол императорский ноги положил, а в октябре в костюм кормилицы облачился и в превеликом ознобе сбежал к западноевропейским демократиям. Озноба же Чернова, когда его матрос Железняков по головке стулом хлопнул, никакими выражениями описать невозможно.
Есть еще «свобода слова» — вещь уже совсем непонятная. Где граница между словом и, извините за выражение, такой-то бабушкой? Вот, скажем, в коминтерне, в советах, в комячейках специальные людишки денно и нощно «выражаются». Есть ли это свобода слова или просто отвратительная должность, червонцами оплачиваемая? И ежели, примерно сказать, советские людишки с российского обывателя седьмую шкуру дерут, а восьмую вперед уже английским капиталистам в виде концессии сдали, и российский обыватель орет благим матом — так надо ли считать «свободой слова» этот обывательский благой мат, или «свободой слова» считается мат советских людишек, с коим они живодерством занимаются?
Революцию замышляют мудрецы, приводят ее в исполнение палачи, а пользуются ею — прохвосты. Хотя эта мудрость стара, она все же невразумительна. Что пользуются русской революцией прохвосты — это верно. Даже после семнадцатой рюмки ни Рыкова, ни Троцкого, ни всю их шайку честными людьми не назовешь. А вот насчет подготовителей революции, насчет мудрецов-то, непонятно. Какой, скажем, мудрец — Керенский? А уж как сей заложник демократии революцию подготовил и на свою, и на нашу голову! Ежели его и можно назвать мудрецом, то разве в смысле того мудреца, которому лиса говорит в крыловской басне: «Отколе, умная, бредешь ты, голова?»
Раздумываю я частенько и над «свободой вероисповеданий». Удивительная это «свобода вероисповеданий», когда в русских церквах комсомольцы самогон распивают и «шимми» пьяными ногами выделывают. Или, может, у них вера такая, чтобы, значит, провыражавшись в комячейке с утра до вечера, ночью в реквизированной церкви Маньке-Вытри-Нос сознательного господина изобразить и с ней эту самую «шимму» седьмого поту шпарить? Может, и то, что у всех заправил советских в заграничных банках миллионы золотом на всякий случай хранятся, — тоже «свобода вероисповеданий»? Потому вера бывает разная. Иной в Бога верит, а иной больше насчет тридцати сребреников.
Разно, в общем смысле, толкуется «свобода» эта самая. Вспоминается мне, к примеру, господин профессор Милюков. Тоже — из мудрецов, что революцию подготовляли. Были они, господин профессор, в 1917 году за Францию с прочими союзниками, о Константинополе для России подумывали; в 1918-м к немцам припали, когда те в Киеве «Украину выдумывали»; потом опять к французам кинулись; были до революции либеральным монархистом, после революции — либеральным республиканцем, а теперь — совсем господин Керенский, только разве немножко поумнее. Вот и разгадай тут: какая «свобода» в господине профессоре верх берет: «свобода совести» или «свобода смены вех»?
(Новые русские вести. 1924. 31 августа. № 210)От царского гимна к «Двенадцати
Под таким заглавием в № 153 газеты «Хуфнудстадеблаген» помещена статья г. Линдквиста. Оставляя на совести автора все спорные утверждения об отсутствии у русских, даже в прошлом, национального гимна и вообще патриотизма, о большевизме почти всех современных поэтов (даже Бальмонта, бежавшего из совдепии) и проч., представляется интересным поставить вопрос: с каких пор и по чьим биографическим изысканиям Александр Блок превращен в… еврея, о чем г. Линдквист говорит довольно безапелляционно в своей статье, написанной с не совсем понятным стремлением навязать всей новой русской поэзии роль агитпункта коммунистической партии? По крайней мере, до сих пор предком Александра Блока считался немец, выходец из Мекленбурга, бывший лекарем царя Алексея Михайловича, мать поэта — дочь известного русского естествоиспытателя А.Н. Бекетова. Ни внутреннее содержание, ни, тем более, впечатление, произведенное в России поэмой Блока «Двенадцать», совершенно не дают права считать ее восхвалением большевизма, а автора ее — советским «скальдом».
Известно ли г. Линдквисту, какой бурей негодования была встречена эта поэма советской критикой, довольно верно усмотревшей в ней скрытое издевательство над революцией и всеми ее «завоеваниями»? Известно ли ему, что сейчас же по выходе в свет «Двенадцати» за Александром Блоком в коммунистических кругах (по почину Луначарского и красного критика Когана) прочно установилась кличка «контрреволюционера» и «саботажника»? Известно ли ему, наконец, что спустя несколько дней после смерти Блока в Москве, в одном из очень модных теперь кабаков пролетарских поэтов, был устроен вечер памяти Блока, на котором заслуженные певцы советского буйства и элементы — с советской точки зрения, во всяком случае — вполне благонадежные: Маяковский, Шершеневич, Мариенгоф, Каменский (Василий), Есенин, Орешин, Кусиков и др. — оскорбили свежую могилу поэта такой отборной руганью, такой нецензурной «хвалой», обвиняя Блока в «белогвардействе» и «поэтическом (!) соглашательстве», что даже «Правда» почла за долг возмутиться таким кощунственным хулиганством. Кстати, громовая статья по этому же поводу и послужила одной из причин закрытия петербургского «Вестника литературы», издаваемого Домом Литераторов, тоже впоследствии закрытым за «белые тенденции».
Думаю, что все это г. Линдквисту не известно. Иначе чем же объяснить этот по меньшей мере странный и недостойный серьезного исследователя навет на большого поэта, павшего жертвой того самого режима (Блок умер от цинги на почве голода), который он, по словам г. Линдквиста, защищал в своих произведениях?
(Русские вести. 1923. 20 июня. № 289)Александр Блок литературный силуэт
Этот критический этюд, этот посильный дар безвременно погибшему поэту назван мною литературным силуэтом, потому что художественное наследство Блока не успело отстояться в буре тех трех лет, что прогремели со дня его смерти, и не может быть влито в рамки четкого, всем понятного портрета. Восторженно встреченный одними и частью непонятый, частью злорадно осмеянный, Блок ушел с нашей душной и вздорной земли, бросив тревожную тень на полотно русского искусства, силуэтом волнующим прошелестев вдали.
Если в оценке событий чисто исторических правилен принцип своего рода «невмешательства» современников в дела своей эпохи, если верно, что даже самый объективный современник, рассматривая то или иное явление мелькающей перед ним жизни, невольно кладет на него печать своих личных симпатий, предубежденности, тенденциозного, а очень часто и явно пристрастного освещения фактов, то не применим ли этот принцип в еще большей мере к творчеству писателя, с которым нас связывают воистину «испепеляющие годы» сурового, кровавого смерча, расколовшего нас на бесчисленные группы озлобленных, непримиримых, друг друга не понимающих людей?
Вонзая в мертвое тело Блока и в его неумирающую душу клинки скороспелых суждений, с искусством ничего общего не имеющих, не рискуем ли мы или бездоказательно причислить поэта к лику святых, или так же огульно предать его анафеме?