Вадим Степанцов - Орден куртуазных маньеристов (Сборник)
Хосе-Гендосио
(стихофильм)
Да будет страшный мой рассказ
всем тем придуркам посвящен,
которым пара женских глаз
дороже, чем покой и сон,
чем даже денег миллион.
В весёлой воровской стране,
где власти разложились в лоск,
а население в говне
содержит тело, душу, мозг,
жил хмырь по прозвищу Гендос.
Хосе-Гендосио его
попы в крещенье нарекли.
Страшней не знал я никого
среди уродов той земли.
Ай люли-люли, гей-люли.
Но женщины с ума сошли
от чар немыслимых Хосе
и словно розочки цвели,
когда он ехал по шоссе.
Гендосу уступали все.
Умом, деньгами и елдой
не выделялся наш Гендос,
но нежной тонкою едой
валил он дамочек с колёс
и, сытеньких, в постельку нёс.
Ведь нынче что за мужики?
Тот занят, этот раздолбай,
готовить всё им не с руки,
им всё готовое давай
и от TV не отрывай!
А вот Гендосио-Хосе
и нашинкует, и потрёт,
и к самой гнусной колбасе
такую специю найдёт,
что та становится, как мёд.
Он накормил немало дам,
и всех к себе расположил,
благодаря своим трудам
поклонниц много он нажил
и всех в постельку уложил.
Но с красотулечкой одной
не мог он справиться никак,
он приправлял паштет слюной,
пихал в жаркое тёртый мак -
и съехал у него чердак.
И вдруг красотка не пришла -
а он тушил индейский гриб -
и весть весь город потрясла:
Хосе-Гендосио погиб!
Хосе-Гендосио погиб!
Объелся в злобе он грибов
и стал неистово трястись,
и распроклятая любовь
подкинула беднягу ввысь,
а после об землю - хлобысь!
Несут Гендоса моряки,
за ними женщины идут,
в руках детишки и венки,
а над покойным саван вздут,
как будто кол вбивали тут.
Вот так погиб во цвете лет
Хосе, неистовый Гендос,
сожрав двойной грибной обед,
подох, как чмошник, как обсос.
А с дамой что-с? А ничего-с!
Улан (малороссийская повесть)
...Они и в детстве были не способны к верховой езде, а пошли в эту лошадиную академию потому, что там алгебры не надо учить...
Я был плохим кавалеристом,
но поступил в уланский полк.
В полку, в местечке неказистом,
я озверел совсем, как волк.
Когда б не дочь телеграфиста,
Я 6 вовсе тронулся умом.
Хоть малым слыл я не речистым,
начать роман решил письмом.
А чтобы скудный свой умишко
не обнаружить перед ней,
я натолкал стихов в письмишко:
там Пушкин был, и Фет, и Мей.
Я ей про чудное мгновенье,
конечно же, упомянул
и прочие стихотворенья
российских авторов ввернул.
Хвала тебе, студент Хиронов,
меня ты славно подковал!
Премногих стоят миллионов
стихи, что ты в меня вбивал.
Как хорошо, что в обученье
к тебе попал я с юных лет!
Когда б не к лошадям влеченье,
я тоже вышел бы поэт.
А дочь телеграфиста, Ганна,
смотрю, уже того, бледна,
все дни проводит у окна,
в надежде угадать улана.
И вот однажды я прокрался
под вечер к Ганне в темный сад,
и предо мной нарисовался
её задумчивый фасад.
"О донна Анна, донна Анна! -
запричитал тихонько я, -
сколь жизнь тобою осиянна,
сколь участь счастлива моя!"
Смотрю: она заворожённо
идет на голос мой в кусты.
Шепчу: "О Анна, белла донна!"
она в ответ: "Коханый, ты!"
Помимо яблони да груши
луна свидетелем была,
как наши пламенные души
друг другу отдали тела.
Да соловей бельканто дивным
союз наш пылкий освятил.
И наслажденьем непрерывным
тот май для нас с Анютой был.
Июнь был тоже наслажденьем,
июль был сказкой без забот,
был август дивным сновиденьем...
Сентябрь принес нежданный плод.
Плоды на ветках заалели,
налился силищей арбуз,
и у моей мадемуазели
под грудью навернулся груз.
Внушив нашкодившей мерзавке,
чтоб до поры сокрыла грех,
я подал рапорт об отставке
и скрылся в Питер ото всех.
А года через два на Невском
мне повстречался ротмистр Шпак,
назвал меня жидом еврейским
и потащил меня в кабак,
и там поведал, как Гануся
позор таила, сколь могла,
да наступила вдруг на гуся
и прямо в луже родила.
Мальчонку окрестили Павел,
он сросся пузом с головой,
но Витке, медик полковой,
каприз натуры вмиг исправил.
Мы выпили за здравье сына,
и за Ганусю, и за полк.
Тут заиграли два румына
свой флуераш. И Шпак умолк.
И в это самое мгновенье
меня постигло озаренье:
то Пушкин, Надсон, Мей и Фет -
они виновники паденья
всех жертв моих во цвете лет.
Моими пылкими устами
они сбивали дев с пути,
моими цепкими перстами
сжимали перси их в горсти,
не устыдясь себя вести
разнузданнейшими хлюстами...
Пока пиликали румыны,
себе простил я все грехи.
Весьма полезны для мужчины
российских авторов стихи.
Удачный круиз
Белоснежный лайнер "Антигона"
рассекал эгейскую волну
Я, с утра приняв стакан "бурбона"
вытер ус и молвил: "Обману!",
закусил салатом из кальмара,
отшвырнул ногою табурет
и покинул полусумрак бара,
высыпав на стойку горсть монет.
"Зря ты на моём пути явилась", -
восходя наверх, я произнес:
там, на верхней палубе резвилась
девушка моих жестоких грёз.
Цыпочка, розанчик, лягушонок,
беленький купальный гарнитур
выделял тебя среди девчонок,
некрасивых и болтливых дур.
Впрочем, не один купальник белый:
твои очи синие - без дна -
и точёность ножки загорелой,
и волос каштановых копна -
всё меня звало расставить сети
и коварный план свой воплотить.
Боже, как я жаждал кудри эти
дерзостной рукою ухватить!
Но, храня свой лютый пыл до срока,
в розовый шезлонг уселся я
и, вздохнув, представил, как жестоко
пострадает девочка моя.
И шепнул мне некий голос свыше:
"Пожалей, ведь ей пятнадцать лет!"
Я залез в карман и хмыкнул: "Тише", -
сжав складное лезвие "Жиллет".
Вечером явилась ты на танцы.
Я сумел тебя очаровать,
а мои приятели-испанцы
вусмерть упоили твою мать.
Я плясал, но каждую минуту
бритву сжать ползла моя рука.
В полночь мы вошли в твою каюту,
где маман давала храпака.
"Мама спит, - сказал я осторожно. -
Почему бы не пойти ко мне? "
Ты шепнула: "Это невозможно", -
и, дрожа, придвинулась к стене.
Опытный в делах такого рода,
я тебя на руки подхватил
и по коридорам теплохода
до своей каюты прокатил.
"Ты не бойся, не дрожи, как зайчик,
я к тебе не буду приставать.
Щас вина налью тебе бокальчик", -
молвил я, сгрузив тебя в кровать.
Я разлил шампанское в бокалы
и насыпал белый порошок
в твой бокал. К нему ты лишь припала -
и свалилась тут же, как мешок.
"Спи, усни красивенькая киска", -
бросил я и бритву разомкнул,
и, к тебе пригнувшись близко-близко,
волосы на пальцы натянул,
и, взмахнув отточенной железкой,
отхватил со лба густую прядь...
Чудный череп твой обрить до блеска
удалось минут за двадцать пять.
В мире нет сильнее наслажденья,
чем улечься с девушкой в кровать
и всю ночь, дрожа от возбужденья,
голый череп пылко целовать.
В этой тонкой, изощрённой страсти
гамлетовский вижу я надрыв.
Жаль, что кой в каких державах власти
криминальный видят в ней мотив.
Потому-то я на всякий случай
акваланг всегда беру в круиз
и, смываясь после ночи жгучей,
под водой плыву домой без виз.
По Одессе, Гамбургу, Марселю
по Калуге, Туле, Узловой
ходят девы, сторонясь веселья,
с выскобленной голой головой.
Если ты, читатель, где увидел
девушку, обритую под ноль,
знай, что это я её обидел,
подмешав ей опий в алкоголь.
Ты - киборг