Нина Гаген-Торн - Memoria
По субботам работал клуб Вольфилы, здесь выступали писатели: Е. А. Данько, Ф. Ф. Зелинский, Е. И. Замятин, Н. Н. Никитин, Вл. Пяст, Ал. Ремизов, О. Д. Форш и многие другие.
Я не сразу открыла для себя Вольфилу. Как все студенты нашего университета, я приголадывала на скудном пайке; но мы почти не замечали этого в стремительной жадности — узнать как можно больше интересного. Мы были уверены, что мир стремительно перестраивается и мы должны перестроить его возможно скорее. Мы глотали книги, бегали на все доклады в городе и на все концерты в филармонии.
Стены домов были заклеены газетами и афишами, объявлениями и приказами Петрокоммуны. Пешеходы останавливались и читали их весьма внимательно. Особенно в очередях, выстраивавшихся у немногих не забитых досками магазинов — за продовольственными пайками.
На забитые досками окна наклеивали нарядные плакаты или афиши. По такой афише весной двадцатого года узнала я о существовании Вольфилы: прочла, что в Демидовом переулке, в здании Географического общества, Андрей Белый прочтет лекцию о кризисе культуры.
Меня привлекло имя Андрея Белого. Я уже читала «Симфонии», была потрясена «Петербургом». Побежала на заседание Вольно-философской ассоциации, и все это вошло в мою жизнь на долгие годы.
Как передать впечатление от Андрея Белого? Первое впечатление: движения очень стройного тела в темной одежде. Движения говорят так же выразительно, как и слова. Они полны ритма. Аудитория самозабвенно слушает ворожбу. Мир — огранен как кристалл. Белый вертит его в руках, и кристалл переливается разноцветным пламенем. А вертящий — то покажется толстоносым, с раскосыми глазами, худощавым профессором, то вдруг — разрастутся глаза его так, что ничего, кроме этих глаз, не останется. Все плавится в их синем свете.
Руки — легкие, властные, жестом вздымают все кверху. Он почти танцует, передавая движения мыслей.
Мы видели: из земли перед нами вдруг вырывался гейзер! Взлетал горячим туманом и пеной! Следите: как высок будет взлет! Какой ветер в лицо… Брызги то выше, то ниже… Запутается в них солнечный луч и станет радугой. Они то прозрачны, то белы от силы кипения. Может быть, гейзер разнесет все кругом? Что потом? Неизвестно. Но радостно! Блеск и сила вздымают. Веришь: сама уж лечу! Догоню сейчас, ухвачу сейчас гейзер. Знаю, знаю… В брызгах искрится что-то, что знала всегда, не умея сказать. Вот оно как! А мы и не ведали, что могут раскрыться смыслы и обещаются все новые открывания: исконно знакомого где-то, когда-то, сквозь глуби неизвестного…
Нельзя оторваться от гейзера!
Символизм стал не литературным течением, не системой художественных образов, а особым восприятием мира. Если рассматривать плоскость — нет символов. Но мир не плоскость, он — многогранен. Грани многоцветны, то есть многосмысловы. Кристалл факта заискрился символом.
Андрей Белый не умел видеть мир иначе, как в многогранности смыслов. Передавал это видение не только словом, но и жестом, очень пластическим, взлетающим, звуком голоса, вовлечением аудитории во внутреннее движение. Белый рассказывал много раз — для него стих рождался всегда в движении. Не в сидении за столом, а вне комнаты, в перемещении далей стих закипал. Еще неизвестно бывало, во что перельется — в чистый звук музыки или в слово. Закипало создание в движении. Отсюда необходим был анализ структуры слова и соотношения смысла к основе — звуку. Буквы, как букашки, разбегались по сторонам: слово вставало не в буквенном воплощении, а в звуке и цвете. Мы видели слово цветным… Как в радугу цвета вошла я в Вольфилу.
Борис Николаевич вел семинар по символизму и второй — по культуре духа. Я стала бывать на обоих. Как шли занятия? Для каждого они оборачивались по-своему. Сам Борис Николаевич — тоже постигался различным. Ольга Дмитриевна Форш изобразила его в романе «Сумасшедший корабль» — «сапфировым юношей» — и написала потом многоликий портрет, где он сразу в пяти ипостасях, поставленных рядом. Все они разные, но в каждом проглядывает кусочек безумия. Это — форшевский Белый. Она, слушая его, сомневалась: а не безумие ли эти пророчества? Удивлялась: как он может смотреть острым взглядом, все подмечая, все превращая в каламбур, и вдруг — возносить это вверх, в многосмысловость; приглашать и других вознестись. Увлекательно… Но не бредово ли?
Каждый открывал в нем то, что было ему свойственно. Необозримо многогранен был Андрей Белый!
Он знал и подтвердил это свойство в стихе:
Передо мною мир стоит
Мифологической проблемой:
Мне Менделеев говорит
Периодической системой!
Соединяет разум мой
Законы Бойля, Ван-дер-Вальса —
Со снами веющего вальса,
С богами зреющею тьмой…
Это написано в «Первом свидании» о времени юности. Тогда он, студентом-естественником, писал дипломную работу у Д. Н. Анучина «О происхождении оврагов в Средней России». Собирался до этого написать «О происхождении орнамента» — Анучин был и этнографом. Но одолели овраги, грозя полевым просторам Средней России… Он, силясь бороться с ними, расколдовывал их власть, запечатлев их в стихах и в «Серебряном голубе».
Власть колдовать и расколдовывать не ушла вместе с юностью: мы видели ее на семинарских занятиях Вольфилы. И, быть может, потому, что там было много молодежи, вернулся он к своей юности поэмой «Первое свидание»; написал ее за два дня, летом 1921 года. Жил он в то время в гостинице «Англетер» (теперь «Россия»). Туда приходили мы к нему заниматься теорией символизма.
Косо смотрел в окна комнаты солнечный луч, прорезал пыльный плюш кресел ярко-малиновым бликом. Лизал желтизну пола. За окнами стоял Исаакий, ширилась площадь. По ней, закованной в булыжник, ходили редкие голуби.
Вскочив с кресел, Борис Николаевич расхаживал, почти бегал по комнате, излагая точные формулы миров. Он простирал руки. Не показалось бы чудом, если б взлетел, по солнечному лучу выбрался из комнаты, поплыл над Исаакиевской площадью, иллюстрируя мировое движение. Девицы сидели завороженные. А я? Сердилась на них: ну уместно ли здесь обожание?! Не о восхищении, не об эмоциях дело идет: о постижении неизвестного, но смутно, издавна угаданного, об открывании глубин…
Он часто не замечал ни обожания, ни глубины производимого его словами впечатления. Писательница Елена Михайловна Тагер с мягким юмором рассказывала мне в 60-е годы о своей встрече с ним: «Мы проговорили весь вечер с необычайной душевной открытостью. Я ходила потом, раздумывая о внезапности и глубине этой дружбы, пораженная этим. Встретились через неделю на каком-то собрании, и он — не узнал меня. Я поняла: тогда он говорил не со мной — с человечеством! Меня не успел заметить. Меня потрясли открытые им горизонты, а он умчался в иные дали, забыв, кому именно открывал».
Нина Гаген-Торн по окончании университета. 1924 г.
Участница вольфильского семинара Елена Юльевна Фехнер рассказала мне, как она приходила к нему в лето 1921 года, в Троицын день, с березовой веткой. Борис Николаевич встретил ее встревоженный и напряженный. Почувствовала: ему не до посетителей. «Я помешала, Борис Николаевич, мне лучше уйти?» — «Пожалуй, да… — И тут же переконфузился: — Спасибо вам за березку… Вы извините меня… Приходите, обязательно приходите… На днях… Я очень рад вам…» — боялся ее обидеть. И не сказал, чем занят.
А через несколько дней прочитал в Вольфиле свою поэму «Первое свидание». В эпилоге были строки:
Я слышу зов многолюбимый
Сегодня, Троицыным днем, —
И под березкой кружевною,
Простертой доброю рукой,
Я смыт вздымающей волною
В неутихающий покой.
Он писал в этот день. Переконфузился, как бы не обидеть, но не мог оторваться от подхватившего потока, движения мыслей и образов. Из «неутихающего покоя» кивал нам, сигнализируя о пережитом.
Теперь я и сама, пожалуй, не совсем понимаю необычайную остроту переживаний, космическую туманность образов, в которой стремились выразить эти переживания эпохи начала XX века. Мы пережили их. Прекрасно назвала Андрея Белого Марина Цветаева — «пленный дух». Она встретилась с ним в Берлине в 1922 году, когда все рушилось для него и он танцевал в берлинских кафе страшный танец, сам себя ужасая. Прекрасно изобразила Марина Цветаева эти метания, величие и беспомощность «пленного духа». Мне хочется добавить к образу берлинского Белого штрих, рассказанный Клавдией Николаевной Бугаевой. Раз мчался, охваченный вихрем мыслей, Борис Николаевич вниз по лестнице. С тростью под мышкой. Гнутым концом трости он зацепил какую-то даму, не замечая, поволок ее за собой. Дама кричала: «Нахал!» Наконец крики дошли до его сознания. Остановился переконфузившись. Дама посмотрела и рассмеялась. «Schadet nicnt, Herr Professor!»[3] — сказала она, поняв, что тащил ее по рассеянности. В растерянности метался тогда он. И друзья им распоряжались. Он хотел, чтобы распоряжались, наладили быт, который мучил его тысячью непредвиденных мелочей. Не умел с этим бытом бороться. Цветаева пишет, что он писал ей в Прагу, просил найти комнату рядом с ней, жаждал ее заботы, в ней видел помощь, приют от кружившего душевного вихря. Она приготовила комнату. Добилась госстипендии Чехии, где ценили великого писателя русского.