Дмитрий Мережковский - Антология поэзии русского зарубежья (1920-1990). (Первая и вторая волна). В четырех книгах. Книга первая
Прости
Когда надумает расстаться
мое дыхание со мной,
я не смогу уже остаться
на затверделости земной.
Когда в лампаде мало масла,
когда у свечки сала нет…
Но прежде, чем она погасла,
она дает высокий свет.
Прости меня, что не блистала
я в полдень полной красотой,
зато полуночью листала
я листья книги золотой,
той самой, что рассталась с глиной,
и всю меня несет туда,
откуда кажутся равниной
ущелия и города.
Желтый дом
Лоснился щебень. Бились воробьи
над крошками разрушенного хлеба.
Тяжелый флот скользил вдоль моря и
флот облачный — по временам — вдоль неба.
Весенний сквер был по-балтийски чист.
Гудела детвора вокруг эстрады…
Одно дитя, как виноградный лист,
упорно липло к столбикам ограды…
Через дорогу, в дюнах, над песком,
у грядок с будущими огурцами,
стоял в уединенье длинный дом
с довольно необычными жильцами.
Он сделан был из желтых кирпичей,
и все вокруг весной дышало, кроме
смирительных рубашек и ключей,
для тех, кто проживали в желтом доме.
Они гуляли парами порой,
но двигался иной и в одиночку…
Я помню гравий, солнце над горой
и их глаза, направленные в точку.
Они срывали тонкую траву
невозмутимым выспренним движеньем.
Движенья их, заснувших наяву,
других миров казались отраженьем.
А между ними поливал газон
веселый молодой садовник. С лейкой,
в лучах заката направлялся он
к насосу, что плескался за скамейкой.
Здесь мелкие лазурные цветы,
имея блеск небесного оттенка,
казались капельками высоты,
упавшими к подножию застенка…
Ребенок с ярким яблочным лицом
на солнышке, пять лет ему знакомом,
нередко наслаждался леденцом
пред этим необыкновенным домом.
К садовнику он подойти не смел,
зато, в сияющее время года,
следя за ходом огородных дел,
подобно тумбе застывал у входа.
При нем — новорожденная гряда
от полной лейки набиралась силы.
Пел ящичек скворешного гнезда,
входили в яму корневые жилы.
За дюнами кричали петухи —
будильники рыбачьего поселка,
и прославляла хвойные духи
упавшая сосновая иголка…
Дитя стояло у больших ворот
так неподвижно, как цветок двуногий.
Брели безумные, раскрывши рот,
ловя руками собственные ноги…
Садовник пел, не замечая их.
Подрагивая яркими боками,
взлетал к лазури шар. Закат был тих.
Вдали — чернели барки с рыбаками.
Садовника землистая рука
сама, в тени, землей казалась бурой.
Над черным завитком от корешка
он думал о невесте белокурой.
У западной границы городка
качались пароходные каюты…
И грустью, что весной для всех сладка,
туманилась душа его Анюты.
Садовник взял анютины глаза
и посадил их в солнечное место.
Любил весну он за цветы и за
те чувства, что дала ему невеста…
Но беспощадно сыплется песок,
что назван был песочными часами.
Сомнения вонзаются в висок,
судьба полна немыми голосами…
И девочка, смотревшая на дом
— с тем зданием боясь теперь свиданий —
растерянно готовит третий том
своих восторгов и своих страданий,
со страстностью соединив тоску,
прибавив к этому надежду даже,
но посыпая каждую строку
той солью, коей не найти в продаже.
Сестры
1. «Когда, скрипя, стирается белье…»
Когда, скрипя, стирается белье
иль с хрустом происходит чистка меди,
вы все, конечно, видели ее —
не у себя, так у своих соседей.
В пальтишке узком, с кончиком лисы,
в крылатом фартуке, обычно в клетку,
она в дома приходит на часы,
как птица, что сама влетает в клетку.
С глубокими солонками ключиц,
с глазами, как две чашки с синевою,
с работою горчее всех горчиц,
она живет почти что неживою…
Слова ее бесцветны, как вода,
сама она порой худее кошки.
В чулках ее — зиянья иногда,
как слуховые круглые окошки.
С лицом сухим и серым, как ковыль,
вооружившись выскобленным стулом,
она с больших шкапов стирает пыль,
поднявши руки вверх, как перед дулом.
Не основавши собственной семьи,
покорная обычному заводу,
стараясь, от семи и до семи,
для всех, кто ей давал огонь и воду —
как друг, она трудилась для других.
И с серой тряпкой, с сором, без привала,
среди вещей — чужих, но дорогих —
сама, как тряпка серая, сновала.
Без отдыха, без облика, без лет,
скользила тень, равно для всех чужая,
за несколько безжалостных монет
любой очаг усердьем окружая.
Усталый мозг, засушенный в борьбе,
лишенный духа, как цветок осенний,
лишь раз в неделю думал о себе —
и это было в утро воскресенья.
Она была умыта и чиста,
и шкап — не до конца ее обидел:
на ней была сорочка из холста…
Но в эти дни — никто ее не видел.
Однажды утром, вставши после сна,
прочтя в газете: «отравилась газом…» —
я вам скажу: то, может быть, она
ушла из жизни, не моргнувши глазом.
Она погрязла в прахе бытия.
Быть может, Марфой в прошлом воплощеньи
была она… Возьмут ли «Жития»
ее к себе — за силу всепрощенья?
2. «Когда счастливой матерью семьи…»
Когда счастливой матерью семьи
становится ленивая Мария,
лишь к вечеру, не ранее семи,
плита ее бушует, как стихия,
и дети, сев вдоль кухонной скамьи,
кладут на доски рученьки сухие.
Мария варит суп из топора
и моет пол в лазоревом уборе.
Весной она уходит со двора
с высокими зарницами во взоре…
Ее запущенная детвора
сидит в худых штанишках на заборе.
В ее квартире зарево и гам.
Дожди и снег идут в ее квартире…
На страх соседям (и на страх врагам)
она ложится в три или в четыре.
Шлет зайчиков луна к ее ногам:
она играет при луне на лире.
И к ней (сидящей с зайцами у ног
и в то же время — с музыкой у чрева)
приходит муза северных дорог
с большим крылом направо и налево.
Так — некогда — к Марии на порог
могла являться Пресвятая Дева…
Гнездо, Мария, со стараньем вей:
ты от хулы должна оборониться.
Рассветный воздух сделался живей,
и месяц начал к западу клониться,
а ты… ты все не спишь. Ты — ночи птица:
сова? едва ль! скорее соловей…
Увы, родная Марфина сестра,
непрочная опора для семейства:
она не носит дойного ведра
и в полдень сонные свершает действа…
Пусть днем она не делает добра,
но ночь ее — во власти чародейства.
Днем спит она, сжимая в кулаке
свой первый палец. Странную картину
являет ночь: совместно в котелке
Мария варит и грибы и тину.
Четыре паука на потолке
плетут одну и ту же паутину.
Пока пчелоподобная жена
часы полезным отдает работам,
Мария застывает у окна,
подняв лицо к божественным высотам.
Она сродни лунатикам — она
тревожит лиру по нездешним нотам…
Но упрекнуть придется мне ее
за то, что люлька у детей сырая,
что у нее не глажено белье,
что грабли зацветают средь сарая,
что стало мхом вязание ее
и что игре ее — не видно края,
еще — за обвалившийся плетень,
за всё в саду погибшее богатство,
за каждый без труда убитый день,
за вечное с мечтою панибратство,
за праздность, за лирическую лень,
короче — за земное тунеядство.
Мария в узах брачного кольца
кой-как свое свершает бабье дело.
Она готовит душу для конца.
Но будет ли душа сильнее тела,
и свет ее посмертного лица
таким живым, каким она б хотела?..
Церковные стекла