KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Поэзия, Драматургия » Поэзия » Борис Носик - Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник)

Борис Носик - Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник)

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Борис Носик, "Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник)" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Ноги сами вывели его в тот день к парижской мечети. Не то чтоб мусульманская молитва трогала его сердце, просто он искал сегодня новых встреч, которые напомнили бы ему бухарский базар, рыбожарки Хивы, кишлаки Зеравшанской долины, пустыню у Газли, самаркандский Афросияб, Каратегин, Памир, Фирюзу.

Мечеть была заперта. Обойдя вокруг нее, Русинов наткнулся на уютное кафе-чайную, за каменной стеной, с фонтанчиком посреди двора. К сожалению, здесь не было чайников с чиненными жестью носиками, не было пиалушек и зеленого чая, по пятаку чайник, не было лепешек. Официант приносил здесь приторно сладкий мятный чай в стограммовых стопочках, из каких только самые неторопливые русские пьют водку. Однако было во всем этом что-то — может, соседство мечети, и привкус чая, и вороватый официант, и темные посетители, — что-то в этом было, что напомнило Русинову звук дутора в чайханном репродукторе, пестрые ткани, устало сброшенные на пол мешки с покупками, жару, пыль, неторопливое застолье… А может, оно существует, несмотря на это бесконечное многообразие форм и обычаев, какое-то общее настроение, общий восточный запах, общий вкус, общий язык музыки, общий тон языка… Русинов прикрыл глаза, прислушался. Где-то совсем рядом журчала гортанная арабская речь, рокот, и всплески, и хрипы, как говор новардона у кишлачной алоухоны в жаркий полдень. Наверняка Русинов должен знать хоть какие-то слова. «Рабат» или «мдина», «муалим» или «алло»… Вот и «рабат», дважды повторенное «рабат». Нет, все же не «рабат» — в чужом языке так легко ошибиться. Они говорят «рааб», а может, даже «рабби». Может, это значит «равви», учитель…

Ни дома, ни тем более на своем Востоке, ни здесь, в Париже, ничто еще никогда не останавливало Русинова, не мешало ему заговорить с человеком, если ему вдруг приходила в голову такая блажь. И вот теперь он живо обернулся к говорящим, спросил:

— Рааб, рабби — это значит «равви», не правда ли, как древнееврейское?

Он не понял, что произошло. Он только ощутил вдруг, что его беспечность, его сорочье любопытство и пустопорожние разговоры когда-нибудь не доведут его… Может, даже сегодня. Враждебно сверкали глаза, в воздухе повисла угроза. Арабы смолкли, сжались. Если бы Русинов знал то, что открылось ему позднее, у него были бы основания испугаться посерьезнее, теперь же он просто извинился, что прервал их беседу, и хлебнул чаю из стопочки, чувствуя некоторую неловкость и необъяснимый холодок страха. Арабы окликнули кого-то с соседнего столика, а сами быстро пошли к двери, оглядываясь на Русинова настороженно. Большой курчавый бородатый человек встал из-за столика и боком пошел за ними. Потом помедлил возле русиновского столика и вдруг протянул ему руку.

— Мы с вами встречались недавно, товарищ. Вы пришли вместе с этим русским марксистом.

— Да, да, правда. Я вспомнил вас.

— Потом вы ушли…

— И это правда, — сказал Русинов и улыбнулся. — Я ушел без профессора.

— Это было лучше? — спросил кудрявый.

— Пожалуй, — сказал Русинов. — Мы подружились с этой девушкой. А вы… Да, да, вы что-то говорили про палестинских партизан.

— Не будем… — Кудрявый обернулся.

— Не будем, — охотно согласился Русинов. — Знаете, дома я очень любил Восток. Почему бы мне не любить его и здесь?

— Ваш Восток пробуждается? — спросил кудрявый.

— Может быть, — сказал Русинов. — Но я люблю его не за это.

— Наш Дом культуры существует на отчисления капиталистов, — сказал кудрявый. — Но это не значит… Вы поняли меня?

— Пожалуй, — сказал Русинов. — Пожалуй, я понял.

— Что еще вы поняли?

— Кажется, я тут что-то ляпнул некстати… — проговорил Русинов задумчиво. — В общем я попал в какую-то историю. И вы меня выручили.

— Может быть, — сказал кудрявый. — Вы мне нравитесь. И я понял вас. У вас своеобразная левая позиция. Я думаю, вы анархист и сторонник совершенно независимых действий. В принципе.

— Пожалуй, так, — сказал Русинов, имея в виду полное бездействие как принцип.

— Вот мой телефон. У нас в клубе есть жилье. Бесплатное, конечно. Там много места. И у нас неплохо. Иногда совсем пусто. Для своих, конечно. Звоните мне, если понадобится. Жан-Пьер.

— Семен, — сказал Русинов. — Се-мьон.

— Салют, товарищ!

— Всех благ, дружище! Спасибо за то… В общем что-то вы там сделали…

* * *

Русинов с огорчением убеждался, что дебри Латинского квартала становятся ему слишком знакомы. Если ты с точностью знаешь, куда выведет тебя коротенькая рю Прива, путешествие по ней перестает быть приключением. Особенно утром, когда она выглядит так печально и прозаично. Вообще, не посещая Париж налетом, а живя в нем постоянно, он, без сомнения, растрачивал тот настрой экзотики и тайны, которыми тот же Париж был всю жизнь для него окутан. Растрачивал и убивал его переводом непонятных слов на русский язык, расшифровкой непостижимых издали реалий и переводом их на язык быта. Впрочем, пока еще оставалось и в Латинском квартале несколько заповедных мест. Среди них был русский книжный магазин неподалеку от Факультетской и площади Мобер. Там продавались недорогие книги, переснятые со старых изданий Цветаевой, книги по истории русской церкви, произведения каких-то прежних московских знакомых, которых Русинов оставил еще дома и которые, судя по этим изданиям, были теперь непонятно в какой стороне света.

И еще здесь лежали книги Набокова, самого дефицитного сегодня в России автора и самого желанного. Русинов вертел в руках «Дар» и думал, что, разбогатев, непременно купит для себя этот драгоценный томик, который по каким-то причудам московского дефицита ему давали в Москве то на одну ночь, то на день, то на три дня — но каждый раз он успевал прочесть, умилиться, обмереть от зависти и восторга. Среди прочих страниц ему памятна была история книги, написанной героем «Дара» Годуновым-Чердынцовым, и теперь, вертя в руках «Дар» и забывая при этом собственные восторги и нынешний набоковский бум в России, Русинов вздыхал успокоенно: «Стоит ли утруждаться?» Он очень ясно видел все этапы этой игры — добиться, чтоб слово твое появилось напечатанным, вдыхать запах типографской краски, созерцать свое имя, повторенное тысячекратно машиной. Потом в большой или малой степени содействовать тому, чтобы книга и имя твое были вновь упомянуты, чтобы в печати появилось похвальное слово твоего собрата. Читать и перечитывать это похвальное слово, как будто оттого, что было набрано машиной, черным по белому, слово это (зачастую принадлежащее человеку, которого ты и в грош не ставишь) стало вдруг и правдивым, и мудрым, и весомым. И еще — тщета увидеть лицо свое, отчужденное фотографом, искаженное печатью и вовсе чужое — увидеть его со стороны, и увидеть людей, которые смотрят на это лицо… Боже, что за странная, суетная, инфантильная, но никогда не надоедающая этим взрослым людям, взрослым писателям, игра…

— Вы, может быть, знаете, что можно почитать новенького?

Русинов вздрогнул, обернулся, услышав русскую речь. Крошечный человек, одетый с претензией на щегольство, смешной в такую жару. Будь он еще богаче и еще раскованней, он надел бы уж все белое, свободную белую рубаху и белые панталоны — раз уж такая здесь мода на белое в этот год и такая мода на Восток. Однако он еще не решался и парился в клубном блейзере, а на шее у него к тому же был повязан пестрый платок. Русинов внимательно посмотрел на человечка, пытаясь понять, чего он все-таки хочет — купить новую книжку или поговорить с незнакомым русским. Скорее, все же поговорить.

— Вы давно оттуда? — спросил Русинов.

— Пять… — Глаза человечка стали унылы, и Русинов понял, что это несчастливый эмигрант. Бывают эмигранты счастливые, например Дашевский, Олег, два-три политических писателя, Стенич. А бывает эмигрант несчастливый. От просто несчастливого парижанина он отличается том, что вину за свои несчастья валит не на правительство, не а капитализм, не на эмигрантов, а на свою эмиграцию, на свое эмигрантское положение, свой отъезд. Более того, он упорствует и не хочет понять, почему он здесь несчастлив. Он до сих пор говорит про объективные (чаще всего материальные) условия, вспоминает о прежних надеждах (которые, в сущности, ведь осуществились — есть машина, есть деньги, пусть мало, но все-таки уже больше, чем было там, а продукты здесь вовсе и не дороже, он сам возьмется вам доказать, что это все французская демагогия — тут не дороже). И все же он почему-то несчастлив. Обнаружились сотни факторов, которые нельзя было даже учесть дома — уж он, кажется, не спешил, все учел, собираясь в дорогу. Нет, он, конечно, знал, что люди бывают несчастливы и в Париже, читал об этом у французских писателей, но в глубине души думал, что это кокетство. («Вы верите нашим писателям? Я так нет. И правильно делаю…») Итак, он думал, что это кокетство, потому что чужие беды всегда кокетство, и французы точно так же думают о русских или американских бедах («Сидят себе, знаете, на роскошной вилле, пьют и грустят»). И все же он не смог предусмотреть тысячи возможностей, тысячи мелочей, которые будут его раздражать — например, фурункулы на шее, обилие африканцев, платные уборные, аллергию на что-то, даже дорогой доктор не знает, на что, может, на левые симпатии всех знакомых французов, которые хотя и доброжелательны, но, право, не могут понять, как можно было оттуда приехать сюда. А как все учесть? Если уж француз, какой-нибудь Стендаль, не предусмотрел той отвратительной для него подробности, что в Париже нет гор, что же говорить о бедняге-иностранце?

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*