Дмитрий Быков - Последнее время
2001 год
Сон о Гоморре
«Ибо милость твоя — казнь, а казнь — милость…»
«Гаврила был хороший ангел, Гаврила Богу помогал.»
Вся трудность при общеньи с Богом — в том, что у Бога много тел; он воплощается во многом — сегодня в белке захотел, а завтра в кошке, может статься, а завтра в бабочке ночной — подслушать ропот святотатца иль сговор шайки сволочной… Архангел, призванный к ответу, вгляделся в облачную взвесь: направо нету, слева нету — а между тем он явно здесь. Сердит без видимой причины, Господь раздвинул облака и вышел в облике мужчины годов примерно сорока.
Походкой строгою и скорой он прошагал по небесам:
— Скажи мне, что у нас с Гоморрой?
— Грешат в Гоморре…
— Знаю сам. Хочу ее подвергнуть мору. Я так и сяк над ней мудрил — а проку нет. Кончай Гоморру.
— Не надо, — молвил Гавриил.
— Не надо? То есть как — не надо? Добро бы мирное жулье, но там ведь главная отрада — пытать терпение мое. Грешат сознательно, упорно, демонстративно, на виду…
— Тогда тем более позорно идти у них на поводу, — архангел вымолвил, робея. — Яви им милость, а не суд… А если чистых двух тебе я найду — они ее спасут?
Он замер. Сказанное слово повисло в звонкой тишине.
— Спасут, — сказал Господь сурово. — Отыщешь праведника мне? Мое терпенье на пределе. Я их бы нынче раскроил, но дам отсрочку в три недели.
— Ура! — воскликнул Гавриил.
В Гоморре гибели алкали сильней, чем прибыли. Не зря она стояла на вулкане. Его гигантская ноздря давно чихала и сопела. Дымы над городом неслись. Внутри шкворчала и кипела густая, яростная слизь. В Гоморре были все знакомы с глухой предгибельной тоской. Тут извращали все законы — природный, Божий и людской. Невинный вечно был наказан, виновный — вечно горд и рад, и был по улицам размазан неистощимый, липкий смрад. Последний праведник Гоморры, убогим прозванный давно, уставив горестные взоры в давно не мытое окно, вдыхал зловонную заразу, внимал вулканные шумы (забыв, что должен по заказу пошить разбойнику штаны) — и думал: «Боже милосердный, всего живущего творец! Когда-то я, твой раб усердный, узрю свободу наконец?!»
Меж тем к нему с благою вестью спешит архангел Гавриил, трубя на страх всему предместью: «Я говорил, я говорил!» Он перешагивает через канавы, лужи нечистот, — дома отслеживают, щерясь, как он из всех находит тот, ту захудалую лачугу, где все ж душа живая есть: он должен там толкнуть речугу и изложить благую весть. А между тем все ниже тучи, все неотступней Божий взгляд, все бормотливей, все кипучей в жерле вулкана дымный ад… Бурлит зловонная клоака, все ближе тайная черта — никто из жителей, однако, не замечает ни черта: чернеет чернь, воруют воры, трактирщик поит, как поил…
— Последний праведник Гоморры! — трубит архангел Гавриил. — Достигнуты благие цели, сбылись заветные мечты. Господь желает в самом деле проверить, праведен ли ты, — и если ты и вправду правед (на чем я лично настою) — он на земле еще оставит тебя и родину твою!
Последний праведник Гоморры, от светоносного гонца услышав эти приговоры, спадает несколько с лица. Не потому он прятал взоры от чудо-странника с трубой, что ждать не ждал конца Гоморры: конца Гоморры ждал любой. Никто из всей продажной своры, давно проклявшей бытие, так не желал конца Гоморры, как главный праведник ее. Полупроглочен смрадной пастью, от омерзенья свившись в жгут, он ждал его с такою страстью, с какой помилованья ждут. Он не был добр в обычном смысле: в Гоморре нет добра и зла, все добродетели прокисли, любая истина грязна. Он, верно, принял бы укоры в угрюмстве, злобе, мандраже — он он был праведник Гоморры, вдобавок гибнущей уже. Он не грешил, не ведал блуда, не пил, не грабил, не грубил, он был противник самосуда и самосада не любил, он мог противиться напору любых соблазнов и свиней — но не любил свою Гоморру, а сам себя — еще сильней. Под сенью отческого крова, в своем же собственном дому, он натерпелся там такого, что не расскажешь никому. Любой, кто срыл бы эту гору лжецов, садистов и мудил, — не уничтожил бы Гоморру, но, может быть, освободил. Здесь было все настолько гнило, что, копошась вокруг жерла, она сама себя томила и жадно гибели ждала. Притом он знал (без осужденья, поскольку псы — родня волкам), что сам участвует с рожденья в забаве «Раздразни вулкан». Он был заметнейшим предлогом для святотатца и лжеца, чтобы Гоморра перед Богом разоблачилась до конца, и чистота его, суровей, чем самый строгий судия, — была последним из условий ее срамного бытия. На нем, на мальчике для порки, так отразился весь расклад, что никакие отговорки не отвратили бы расплат, и каждый день его позора, и каждый час его обид был частью замысла: Гоморра без праведника не стоит.
Несчастный праведник не в силах изречь осмысленный ответ. На сколько лет еще унылых он осужден? И сколько лет его мучителям осталось? Так он молчит перед гонцом. Невыносимая усталость в него вливается свинцом. Ответить надо бы любезно, а ночь за окнами бледна… Все говорили: бездна, бездна — на то и бездна, что без дна. Светает. Небо на востоке в кровавых отсветах зари.
— Какие он наметил сроки?
— Он говорил, недели три.
И, с ободряющей улыбкой кивнув гоморрскому тельцу, архангел серебристой рыбкой уплыл к небесному отцу. Убогий дом сотрясся мелко, пес у соседей зарычал, а по двору скакала белка. Ее никто не замечал.
Но тут внезапно, на пределе, — утешен он и даже рад: возможно и за три недели так нагрешить, что вздрогнет ад! Душа погибнет? Хватит вздора! Без сожаления греши. За то, чтоб сгинула Гоморра, не жалко собственной души. На то, чтоб мерзостью упиться, вполне довольно двух недель; и праведник-самоубийца идет, естественно, в бордель.
Ночами черными в Гоморре давно орудует злодей, случайным путникам на горе; один из тех полулюдей, что убивают не для денег, а потому, что любят нож, и кровь, и дрожь, и чтобы пленник подольше мучился. Ну что ж, подумал муж суров и правед. Пусть подойдет. Уже темно. Он от греха меня избавит и от Гоморры заодно. Жалеть пришлось бы о немногом, руки в ответ не подниму…
Однако тот, кто взыскан Богом, не достается никому.
…Застывшей лавою распорот, как шрамом, исказившим лик, — тут прежде был великий город. Он был ужасен, но велик. Его враги ложились прахом под сапоги его солдат. Он наводнял округу страхом каких-то двести лет назад, но время и его скосило. Ошиблись лучшие умы: нашлась и на Гоморру сила сильней войны, страшней чумы. Не доброхоты-миротворы, не чистота и новизна — увы, таков закон Гоморры: зло губят те, кто хуже зла. То, что казалось прежде адом, попало в горшую беду и было сожрано распадом: десятый круг — распад в аду. При виде этого оскала затихла буйная орда: былое зло казаться стало почти добром… но так — всегда. Урод, тиранствовавший рьяно, был дважды туп и трижды груб, но что ужаснее тирана? Его непогребенный труп. Любой распутнице и стерве дают пятьсот очков вперед в ней расплодившиеся черви, что станут править в свой черед. Сползут румяна, позолота — и воцарится естество: тиран еще щадит кого-то, а черви вовсе никого. Над камнем, лавою и глиной с мечом пронесся Азраил. Гоморра вся была руиной и состояла из руин. Он думал, тихо опечален пейзажем выжженной земли, что и в аду полно развалин — их там нарочно возвели. Слетит туда душа злодея, невосприимчива ко лжи, — оглянется: «Куда я? Где я? Не рай ли это был, скажи?» — и станет с пылом тараканьим искать следы былых утрат, и будет маяться сознаньем, что все в упадке, даже ад. А все сначала так и было — кирпич, обломки, стекла, жесть, — бездарно, дешево и гнило, с закосом под былую честь. Что ж, привыкай к пейзажу ада — теперь ты катишься туда. Мелькнуло: «Поверни, не надо», — но он ответил: «Никогда! Еще на век спасать Гоморру? Ее гнилые потроха?» — и он упрямо перся в гору, поскольку труден путь греха.
Сгущалась тьма. Гора дрожала, громов исполнена и стрел.
(И кошка рядом с ним бежала, но он на кошку не смотрел.)
Бордель стоял на лучшем месте, поправ окрестную скудель. Когда-то, лет тому за двести, там был, конечно, не бордель, но даже старцы-ветераны забыли, что таилось тут. Быть может, прежние тираны вершили здесь неправый суд, иль казначей считал убыток за неприступными дверьми, иль просто зданием для пыток служил дворец — пойди пойми. Следы величия былого тут сохранялись до сих пор: над входом выбитое слово — не то «театр», не то «террор» (язык титанов позабылся); еще ржавели по углам не то орудия убийства, не то декоративный хлам. Кольцо в стене, петля, колода, дубовый стол, железный шкаф… Теперь, когда пришла свобода, все это служит для забав весьма двусмысленного рода. Угрюмый местный идиот весь день слоняется у входа, гнусит, к прохожим пристает… Ублюдок чьей-то давней связи, блюдя предписанный канон, законный ком зловонной грязи швыряет в праведника он: беднягу все встречали этим, — он только горбился, кряхтя. Швырять предписывалось детям. Дебил был вечное дитя.