Дмитрий Быков - Последнее время
2000 год
Призывник
Меж апрелем и маем,
Не сейчас, а давно,
На одной из окраин —
Например, в Строгино,
До которой добраться
На подземке нельзя,
Проводить новобранца
Подгребают друзья.
В этих спальных районах,
В их пайковых пирах,
В этих липах и кленах,
«Жигулях» во дворах,
В простынях полосатых
На балконах, весной,—
Веял в семидесятых
Свежий дух городской.
И поныне мне сладок —
Или горек скорей?—
Воздух детских площадок,
Гаражей, пустырей,
Имена остановок —
«Школа», «Ясли», «Детсад»
И аккордов дворовых
Полуночный надсад.
…Вот и родичи в сборе,
И с запасом вина,
Пошумев в коридоре,
Подтянулась шпана;
И дедок-краснофлотец —
Две беззубых десны —
Шепчет малому: «Хлопец,
Две зимы, две весны»…
И приятель с гитарой
Затянул, загрустив,
На какой-нибудь старый,
Неизменный мотив,
Вон и тетка запела,
Хоть почти не пила,—
То ли «Дон» а капелла,
Толи «Колокола»…
Но под пение друга
Призывник удивлен,
Что от этого круга
Он уже отделен,
Что в привычном застолье,
Меж дворовых парней,
Он как место пустое
Или призрак, верней.
И под тост краснофлотца
Он внезапно поймет:
Даже если вернется —
Он вернется не тот.
Все прощанья — навеки.
Как же это, постой?
Но внесут чебуреки,
Разольют по шестой…
Он смеется, оттаяв
Под развинченный гвалт
Молодых негодяев
И накрашенных халд,
Тут и музыку врубят —
Стон на всем этаже;
Только что они любят,
Я не помню уже.
Вот отпили, отпели,
И под взглядом семьи —
Завтра, в самом-то деле,
Подниматься к семи,—
Почитая за благо
Стариков не сердить,
Молодая ватага
Поднялась уходить.
Но покуда объедки
Убирает родня,
С ним на лестничной клетке
Остается одна,
И отец, примечая
(Благо глаз — ватерпас):
— Для такого случая
Пусть ночует у нас.
…Вот она одеяло
Подтянула к груди.
Он кивает ей вяло —
«Покурю, погоди» —
И стоит на балконе
Пять последних минут.
Перед ним на ладони —
Жизнь, прошедшая тут.
Чуть вдали — Кольцевая,
Что и ночью, до двух,
Голосит, надрывая
Непривычному слух.
Небосвод беспределен,
Неохватен, жесток.
Запад светел и зелен,
Слеп и темен восток.
Что он знал, новобранец,
Заскуливший в ночи,
Может, завтра афганец,
Послезавтра — молчи…
Хорошо, коль обрубок
С черной прорезью рта
В паутине из трубок
И в коросте бинта.
Что он знал, новобранец?
Пять окрестных дворов,
Долгий медленный танец
Под катушечный рев,
Обжимоны в парадных
Да запретный подвал,
Где от чувств непонятных
Он ей юбку порвал.
Город в зыбкой дремоте,
Разбрелись кореша.
В башне каменной плоти
Проступает душа.
Пробегает по коже
Неуемная дрожь.
На создание Божье
Он впервые похож.
Грудь ему распирая,
Прибывает поток
Знаков детского рая:
То чердак, то каток,
Запах смоченной пыли,
Терпкий ток по стволам…
Но его не учили
Даже этим словам.
Кто поет — тот счастливей.
Мы же обречены
Лишь мычать на разрыве
Счастья, страха, вины…
Он мычит в новостройке,
На восьмом этаже.
Плачет девочка в койке:
Знать, допился уже.
Но на собственной тризне,
Где его помянут,
Что он вспомнит о жизни,
Кроме этих минут?
Только жадных прощаний
Предрассветную дрожь
И любых обещаний
Беззаветную ложь.
…Я стою на балконе,
Меж бетонных стропил.
На сиреневом фоне
Круг луны проступил,
Словно краб с бескозырки
Или туз козырной…
Вот он, голос призывный,
Возраст мой призывной.
Потекла позолота
По окалине крыш.
То ли кончено что-то,
То ли начато лишь.
На неявном, незримом,
На своем рубеже
«Примы» лакомлюсь дымом
На восьмом этаже.
Блекнет конус фонарный,
И шумит за версту
Только поезд товарный
На железном мосту —
Проползает, нахрапист,
И скрывается там
Под двустопный анапест:
Тататам, тататам…
Пастернак, pater noster,
Этим метром певал,
И Васильевский остров
Им прославлен бывал
В утешение девам,
И убитый в бою
Подо Ржевом, на левом…
Вот и я подпою.
Но и тысячу песен
Заучивши из книг,
Так же я бессловесен,
Как любой призывник.
Все невнятные строки —
Как безвыходный вой
Пацана в новостройке
На краю Кольцевой.
Мы допили, допели
И отныне вольны
Лишь мычать на пределе
Счастья, страха, вины —
Так блаженно-тоскливо,
Как трубят поезда —
Накануне призыва
Неизвестно куда.
2001 год
Сон о Гоморре
«Ибо милость твоя — казнь, а казнь — милость…»
«Гаврила был хороший ангел, Гаврила Богу помогал.»
Вся трудность при общеньи с Богом — в том, что у Бога много тел; он воплощается во многом — сегодня в белке захотел, а завтра в кошке, может статься, а завтра в бабочке ночной — подслушать ропот святотатца иль сговор шайки сволочной… Архангел, призванный к ответу, вгляделся в облачную взвесь: направо нету, слева нету — а между тем он явно здесь. Сердит без видимой причины, Господь раздвинул облака и вышел в облике мужчины годов примерно сорока.
Походкой строгою и скорой он прошагал по небесам:
— Скажи мне, что у нас с Гоморрой?
— Грешат в Гоморре…
— Знаю сам. Хочу ее подвергнуть мору. Я так и сяк над ней мудрил — а проку нет. Кончай Гоморру.
— Не надо, — молвил Гавриил.
— Не надо? То есть как — не надо? Добро бы мирное жулье, но там ведь главная отрада — пытать терпение мое. Грешат сознательно, упорно, демонстративно, на виду…
— Тогда тем более позорно идти у них на поводу, — архангел вымолвил, робея. — Яви им милость, а не суд… А если чистых двух тебе я найду — они ее спасут?
Он замер. Сказанное слово повисло в звонкой тишине.
— Спасут, — сказал Господь сурово. — Отыщешь праведника мне? Мое терпенье на пределе. Я их бы нынче раскроил, но дам отсрочку в три недели.
— Ура! — воскликнул Гавриил.
В Гоморре гибели алкали сильней, чем прибыли. Не зря она стояла на вулкане. Его гигантская ноздря давно чихала и сопела. Дымы над городом неслись. Внутри шкворчала и кипела густая, яростная слизь. В Гоморре были все знакомы с глухой предгибельной тоской. Тут извращали все законы — природный, Божий и людской. Невинный вечно был наказан, виновный — вечно горд и рад, и был по улицам размазан неистощимый, липкий смрад. Последний праведник Гоморры, убогим прозванный давно, уставив горестные взоры в давно не мытое окно, вдыхал зловонную заразу, внимал вулканные шумы (забыв, что должен по заказу пошить разбойнику штаны) — и думал: «Боже милосердный, всего живущего творец! Когда-то я, твой раб усердный, узрю свободу наконец?!»
Меж тем к нему с благою вестью спешит архангел Гавриил, трубя на страх всему предместью: «Я говорил, я говорил!» Он перешагивает через канавы, лужи нечистот, — дома отслеживают, щерясь, как он из всех находит тот, ту захудалую лачугу, где все ж душа живая есть: он должен там толкнуть речугу и изложить благую весть. А между тем все ниже тучи, все неотступней Божий взгляд, все бормотливей, все кипучей в жерле вулкана дымный ад… Бурлит зловонная клоака, все ближе тайная черта — никто из жителей, однако, не замечает ни черта: чернеет чернь, воруют воры, трактирщик поит, как поил…