Нина Гаген-Торн - Memoria
Трава размалывается. Овцы идут на бойню и умирают. Люди, оторванные от близких, лишенные здоровья, человеческих прав и привязанностей, все еще продолжают существовать.
Куда и зачем несется искрошившая их машина — Государство? Они не знают. Они продолжают существовать. Или питаясь смутной инстинктивной надеждой на перемену. Или выискивая себе путеводную нить, манящую их целесообразностью индивидуального бытия.
Окончание срока заключения
Как веревочка ни вейся, а конец бывает.
Пора мне кончать эти записки. Пора выходить из внутреннего затвора, на который я себя обрекла, погружаясь в лагерные воспоминания.
Нас не пересылали с 10-го лаготделения. Три с лишним года я прожила там, по милости судьбы не разлучаясь с ближайшими друзьями. Наступил конец назначенного Особым совещанием срока. Мы уже знали к этому времени — на волю из спецлагерей не выпускают, по окончании лагерного срока этапом отправляют в ссылку, на вечное поселение.
Проскакивали сквозь цензуру кое-какие письма. Переписка разрешалась только с родными, но вести от окончивших срок доходили. Печать красноярской почты указывала вероятное направление и для следующих.
Меня не очень радовало освобождение: разлука с друзьями щемила сердце, вставал перед глазами тяжелый зимний этап. Слишком хорошо знала я, что такое пересылка.
— Может, зимой лучше, чем летом, — утешали меня, — клопов меньше и не так душно.
— И духоты, и клопов хватит, но прибавятся морозы, невозможность раздеться, постирать. А проедем — может, месяц, может, два.
— Надо готовиться…
Написала домой: пришлите ваты. Прислали, недоумевая: зачем тебе? Ведь скоро конец.
Лежа на полу, мы стегали ватное одеяло. Кто-то дал мне свои шубные чулки:
— В этапе-то нужнее, здесь отсижусь в бараке.
Другая связала варежки:
— Не в ватных же ехать! И, главное, в Сибири ходить — все-таки вольная.
Улыбались тревожно: что меня ждет?
Оставались считанные дни до конца. Таня Шатерникова попросила принести из каптерки мешок. Порылась в нем, с торжеством показала черное шелковое платье:
— Уцелело! Из большого-то сделают на тебя.
Швейницы подтвердили:
— Сделаем. Вольняшке необходимо приличное платье — мало ли что будет!..
За два дня до окончания срока узнали: пришли документы на нескольких женщин.
Меня вызвал оперуполномоченный.
— Я обещал вернуть рукописи, — сказал он, — если хотите, верну. Но не советую, их могут отнять у вас при первом же обыске на пересылке. Я предлагаю, если доверяете, оставьте мне. Приедете на место, сообщите адрес, я вышлю почтой.
Я поняла, что он прав, — рукопись неизбежно отнимут в этапе. Он смотрел на меня прямо и внимательно. Ждал.
— Хорошо… У меня это действительно единственная возможность их сохранить. Я верю, что вы пришлете.
Чуть улыбнулся, спрятал улыбку, сказал:
— Обещаю. Можете быть свободной.
Нарочно жестко и твердо, чтобы не расслабить пружину.
Забегая вперед, должна сказать: он выполнил обещание. Не только послал рукописи, но и дал телеграмму, уведомляющую об их отправке. Благодаря телеграмме смогла я их получить от местного начальства. Мне хотелось бы, мне очень хотелось бы назвать его фамилию! Но… я нигде не называю фамилии без согласия людей, которым это может повредить чем-нибудь. Верю, что настанет время, когда смогу громко сказать спасибо этому человеку.
В бреду НКВД вдруг попался человек, а не робот, исполняющий приказания, и не садист, которого пьянит власть. Пусть я не могу сейчас сказать ему спасибо, пусть память о нем останется хоть будущим читателям.
Настал последний день. Объявили: завтра, после развода, мы, три женщины, должны быть на вахте с вещами.
Готово мое черное платье. В нем хожу по баракам, прощаюсь. Меня осматривают с тревожными улыбками.
— Ну, покажись, вольняшка!
— Ну, дай тебе Бог!
— Ссылка все-таки лучше, чем лагерь…
— Лучше ли?
Как трудно расставаться с друзьями! Как обступает одиночество…
Темнеет. Идет снег. С Рузей мы ходим и ходим по зоне.
— Рузя, ты помни: нельзя подходить с национальной меркой, как вы подходили. Нельзя ненавидеть. Есть вещи, достойные ненависти, перед ними нельзя склоняться, их не надо бояться, но нельзя тратить силы на ненависть. Это ведет к душевному бесплодию и принижает. Понимаешь?
— Я знаю, я помню, пани Нина, что вы говорили.
— Самое важное не закиснуть; чтобы не заросли мозги, надо здесь учиться не переставая. Учитесь английскому языку, ведь есть преподавательница, она обещала заняться с вами. Найдите, кто бы учил вас математике — этому я не могла вас учить, а это необходимо… Не знаю, встретимся ли мы когда-нибудь, Рузя, но помни, что я всегда буду рада встрече… У вас еще много времени впереди, будет и хорошая полоса. Помни, надо быть готовой войти в жизнь, не потеряв умения думать и видеть новое…
— Я помню, я помню все, пани Нина.
Много мы говорили… Падали белые хлопья. Горели прожекторы на вышках, затемняя звезды. Темными копнами стояли бараки…
— Ну, иди, Рузя, я пойду в полустационар.
Там меня ждали. Поднялась с нар навстречу мне худенькая фигурка.
— Нина Дмитриевна! Дорогая моя, не знаю, как я расстанусь с вами. Так больно, так больно! Страшно за вас… Слава Богу, с вами Кэто, но сохранитесь ли вместе все время? И ничего не буду знать…
Она обняла меня, худенькая, хрупкая, говорила, как дочери, уезжающей в неведомое. Слова напутствия… Не слова, худые старческие руки, которые, чуть дрожа, гладили мне волосы, говорили…
С Таней я и не пыталась говорить, сидели в темноте, держась за руки, думали вместе.
Ударил отбой. Я все не могла уйти — последняя ночь. За занавесочкой на нарах шевельнулась Нина Дмитриевна — хотела и боялась сказать, что надо расстаться, что вдруг застанут меня здесь, в чужом бараке, после отбоя.
— Да, надо идти!
— Ты все-таки постарайся дать о себе знать.
— Уж как-нибудь, да сумею.
— Ты ведь сможешь написать Николаю?
— Конечно, — я повторила заученный адрес. — Подпишусь — сестра Нина.
— Он поймет и мне сообщит, что было письмо от сестры.
Мы усмехнулись: в лагерях разрешалась переписка только с родственниками, но лагерники всегда понимали друг друга, и мы побратались по переписке с ним.
— Обход, — испуганно прошептала дневальная.
Я скользнула в темноту и за средними нарами незаметно вышла из барака.
Снег блестел под прожекторами. Поднимался ветер. Пригибаясь, я перебежала в свой барак.
Наутро, как только ударил подъем, в наш барак вошла надзирательница, заторопила:
— На вахту с вещами!
Девочки подхватили мои вещи:
— Прощайте, прощайте…
Последний обыск на вахте. Гудок поезда. Часовой, вскинув винтовку на плечо, провел нас троих в вагон. Мы знали, что ехать недолго — до пересылки на Потьме. Там формируют этап.
Через час поезд остановился.
— А ну, давай вылазь!
Потьма. Та самая, куда мы приехали летом четыре с половиной года назад. Теперь все в снегу. Снег на колючей проволоке. Снежные шапки — крыши бараков. Часовые в белых полушубках, в валенках.
Провели через вахту.
— Налево!
Деревянное здание, но вроде тюрьмы: коридор, а по обеим сторонам двери с висячими замками.
— Вот-те и вольные, — шепнула спутница, — из лагеря да обратно в тюрьму.
В камере народу, как на вокзале. Сидят на вещах. Вот несколько девушек, которых впустили только что перед нами.
— Из северных лагерей мы, и чего везли? — удивляются они. — Ведь до конца срока у всех меньше двух месяцев.
— А в каких лагерях были? В общих, вместе с бытовиками? — спрашивает, закуривая, какая-то изможденная женщина.
— В общих, на лесоповале.
— Вот оттого и везли: из общих выпускают на волю, а тут спецлагеря, по окончании — ссылка. Значит, вам в ссылку.
Девушки переглядываются и бледнеют:
— Но ведь не было в приговоре!
— Этого в приговоре не ставят. Просто везут этапом из спецлагерей на поселение. И крышка.
— Полно, вам, Анна Ивановна, — говорит изможденной какая-то старушка, поправляя белый платочек, — Бог знает, как еще все обернется, может, и выпустят их… Скажите лучше, девушки, вы где были-то?
— На Воркуте.
— А не слыхали ли случайно про Громова? Коля Громов, сынок мой, тоже на Воркуте срок скоро кончает… Может, встретили на каком этапе?
Все бесконечно знакомо: расспросы, нары, чемоданная жизнь без завтра…
Я очень устала… от волнений, от ночи без сна. Отыскиваю свободные нары, подстилаю бушлат, покрываюсь одеялом, кладу рюкзак под голову… засыпаю.