Виктор Широков - Иглы мглы
"Не жди, чтобы цвела страна…"
Ф. А. КониТы хочешь, чтоб цвела страна, чтоб мир зависел от рассудка, а не от власти, что спьяна войну считает просто шуткой? Вот так же полтораста лет тому назад вся Русь страдала и так же плакался поэт, что ум-то есть, а толку мало. Закон опять забыт совсем, зато братки отнюдь не слабы, зато в правительство меж тем легко протырились завлабы. Но так же жалок будет трон, когда его освоит кучер, как пугало со всех сторон засвищет, чтоб казаться круче. Что ж, диспропорция проста и лишь меняется местами: вот были воры без креста, зато сейчас ворье с крестами. Был шулер, но проснулся "жор", стал красть согражданам на горе… В стране все время форс-мажор, поэтому мы все в миноре. Забьем на будущее болт, не в Аргентине мы, не в Чили… Лишь слово новое "дефолт" все поголовно заучили. Аж мухи дохнут от вестей, по "ящику" обрыдли толки… Уж депутатам всех мастей важны не тенниски — футболки. Что ж, доллар стал единый бог, пока экю не утвердился… А в президенты тот не плох, кто на куски не развалился! И как тут не вскричать: "Конец?" И веку, и тысячелетью. К успокоенью всех сердец приложит новый кучер плетью.
Когда кругом свиные туши,
не прячь, не закрывай лица!
Да разве можно бить баклуши
с беспечной миной наглеца?!
Все то, что на врага обрушит
дождь разъяренного свинца…
Все то, что губит, жалит, сушит
во имя Сына и Отца…
Противоборство вод и суши,
враждой разбитые сердца.
Когда тебя несчастье душит,
художник, помни до конца:
холсты — спрессованные души
всевышней волею творца!
И я свой памятник воздвиг, пусть вовсе он не из металла; воздвиг я пирамиды книг, их мысль моя перелистала. С того и верю: не умру я весь… Поскольку время взвесит пред тем, как в вечности дыру нырнуть, освоят книги веси и грады; вновь переходя из рук в другие руки, книги то капли пермского дождя, а то мурановские миги воспомнят… Что ж, я тоже мог отважно рассуждать о Боге, предвосхищая свой итог, мол, мысли плоски и убоги, когда отзывчивой рукой само не водит провиденье, гоня полуночный покой во славу хрупкого творенья. Когда, резвясь не по годам, хотел от мрачных дум проснуться, творить — ведь это — к проводам высоковольтным прикоснуться. А если все же уцелел, поймал трепещущее слово, то твой раздвинулся предел, душа к бессмертию готова!
Себе любую долю выбирай, как богатырь когда-то в поле чистом… У нас в России для садистов рай, ведь все мы поголовно мазохисты. У нас в России для садистов дел невпроворот, всегда кипит работа; ведь если кто-то косо поглядел, удар — и глаза нету отчего-то. У нас в России для садистов страх — излюбленное лакомство, доколе сжигать пророков будут на кострах, а несгоревших будут грызть без соли. У нас в России для садистов суд не истина, из ясель мчим в детсадик, с рожденья донимает кожный зуд и на душе зловоннейший осадок. Но даже если станешь старый хрыч, в конвульсиях забьешься, ноет глотка: залить моргала б… Требуй магарыч, ведь есть же "Ерофеич", чем не водка!
Боксер любил боксировать
со своей тенью.
Однажды,
особенно удачно ударив,
он послал ее в нокдаун.
Тень отлежалась.
С трудом поднялась.
Обиделась
и ушла навсегда.
Треть жизни провожу во сне,
а две — в пустых мечтах.
Ах, до чего вольготно мне!
Живу во весь размах.
Забыв про долларовый курс,
падение рубля,
всегда смеюсь, войдя во вкус…
А плакать, что ли, бля?
Когда навеки я усну,
последняя мечта:
чтоб все же встретили весну
осенние уста;
чтоб, улыбнувшись, мол, удал
и спину не согнув,
я, как живой, в гробу лежал,
костлявой подмигнув.
Вот вам примерное меню (я ни строки не изменю) замысловатого обеда времен Потемкина, оно доставит, коли суждено, восторг очам диетоведа и гастронома… Строгий граф, блюдя чередованье граф, любил гусиную печенку; ее в меду и в молоке мочили в давнем далеке кухарки, бойкие девчонки. Но где меню? Где сей сюрприз? Сперва идет похлебка из рябцов с нежнейшим пармезаном, потом филейка-егоза, говяжьи в соусе глаза скворчат под водочку с нарзаном; пикантный соус (соя тож) в любые кушанья хорош, им приправляли устриц даже; что ж, пусть кусается цена, аж выше всякого вина, зато поет хозяин в раже. Но вновь к себе зовет меню, я снова рифмы применю, ценилось раньше не салями; гурманы в дедовской земле любили неба часть в золе, гарнируя лишь трюфелями. Хвосты телячьи хороши, телячьи уши покроши, баранью ногу столистово возьми и вилкою листай… Потемкин, Строганов, всяк знай, вкушал изрядно и толково. Гусь "в обуви", потом бекас и голуби пленяют нас, (а голуби по-Станиславски); что ж, хочешь — горлицы возьми да устрицы… В глухой Перми порой едали так, по-царски. Десерт уж в рот не лез, зато манило вкусное гато из сладостного винограда; крем жирный, девичий и чай китайский, дескать, не скучай, всегда обеду сердце радо. Так потчевал сам Остерман, за словом он не лез в карман, а с ним тягался Разумовский… Мне кажется порой, что я пил с ними, ел, шутил, хотя сам пир не правил, не таковский. Зато запомнил сорок строк меню, зарифмовал; дай срок, еще добавлю строк с десяток, чтобы потомок истекал слюной и все-таки читал, не замечая опечаток.
1999
В луче проектора, в киношке, когда на части мир разъят, как над костром осенним мошки неуспокоенно кипят. И так таинственно и горько глазеть на эту толчею… Что ж, не крутись, с собой поспорь-ка, в раю ты или не в раю… Ведь эта жалкая киношка, луч в темноте и мошкара — модель вселенной… Понемножку вникай, чем кончится игра. Что я сказал? Что ты сказала? Для вечности наш звук — пустяк. И нас, как мошкару из зала, дай время, выдует сквозняк. В межзвездной пустоте, пылинки, мы будем биться и летать, пытаясь взяться по старинке за руки, слово прошептать…
(Из Владимира Набокова)
Я отыскал ее в земле легенд
средь скал в лаванде и в пучках травы,
нашел внезапно средь песчаных лент,
намытых ливнем жесткой синевы.
Ее детали сразу дали знак
к молчанию: и форма, даже тень
придали привкус — это не пустяк,
открытием обогатился день.
Скульптурный секс я причесал иглой,
не повредить старался чудо-ткань,
она меня слепила синевой,
манила бахромой погладить длань.
Винт провернулся; из тумана вновь
два желтые крюка смотрели в лоб,
и марсиански скошенная бровь
никак не помещалась в микроскоп.
Я отыскал ее и окрестил,
поскольку терминолог хоть куда,
на описание достало сил,
другой не надо славы никогда.
Она спокойно на булавке спит,
она жива в несведущих глазах,
пусть энтомолог новый сохранит
мой экземпляр, великолепный прах.
Что все картины, троны, что века,
стихи, что восхищали королей,
пред вечностью простого ярлыка
на бабочке малюсенькой моей!
Влюбленности необъяснимы… Что мне Набоков в 20 лет? Зачем рассматриваю снимок, вскочив на камский парапет? Зачем брожу с французской книжкой день изо дня из дома в дом, держа в руках или под мышкой растрепанный от чтенья том? "Защита Лужина", извольте, названье радости моей; двенадцать букв, как пули в кольте, ложатся в сердце все кучней. Еще три года до "Лолиты", до чтенья "Бледного огня", но наши души купно слиты, и он — Учитель для меня. Могли б мы встретиться, но случай не выпал, пролетел "джек пот"… Что ж, жизнь другою встречей мучай, его столетье настает. И я, отмеривший полвека, на тот же снимок вновь гляжу; неисправимый, как калека, его стихи перевожу. Виват, пленительный Набоков! Как Пушкин, ты неуловим. Дай Бог, случайно, ненароком я стану толмачем твоим, поводырем настырным слова летучего, как мотылек; ночного славного улова, не веря, подведу итог. Быть может, сын твой строки эти вполглаза все-таки прочтет, поймет восторги в честь 100-летья, что ж, вот еще один "джек пот"… И что мне троны и картины, когда наглядней ярлыка мелькнет в дали необозримой воссозданная мной строка!
(О прелести курения)